Мы звали его Батей, и этого достаточно, чтобы понять, кем он был. Он попал на батарею не сразу, месяцев через пять после начала войны, и пробыл с нами полтора блокадных года. Кто был тогда в Ленинграде, тот знает, много это или мало. Мы привезли его с капитаном Белоусовым прямо из госпиталя, из батальона выздоравливающих. Его и Черняка. К тому времени от батареи осталась половина, и мы нуждались в пополнении.
За Черняка попросил Батя. Черняк был ранен в бедро, и, кроме того, у него еще не гнулся указательный палец. Он сидел в красном уголке, играл на пианино и держал палец как орудийный ствол. «Артиллерист?» — спросил Белоусов. Черняк ему что-то ответил, и голос его оказался неожиданно сильным. До войны он работал актером в театре, хотя я не понимаю, как его взяли в театр, потому что он картавил. Его сделали у нас воздушным разведчиком, и он кричал на всю батарею: «Воздушная тгевога!»
У Черняка были длинные вьющиеся волосы. В первый день войны он пришел в военкомат с зонтиком. Его направили в ополчение, и там он познакомился с Батей. Вместе они были на формировке и вместе ходили в атаку под Лугой. Черняк жался к Бате и орал, как орали все, а потом потерял сознание. Все это рассказывал он сам, смешно представляя и себя и то, как он жался к Бате и как волочил тяжелую винтовку. Рассказы Черняка были для нас эстрадными представлениями, и Васька Зинченко в благодарность дарил ему из своих подозрительных запасов немецкие сигареты. И каждый раз Черняк серьезно говорил Ваське: «Вы вегнули мне стакан кгови!» Васька был разбитным парнем, его приводили в восторг слова Черняка. «Усохнешь!» — говорил Васька.
И еще помню, как к Черняку приезжала из Ленинграда маленькая грустная женщина, его жена, и он встречал ее словами: «Ты жива еще, моя стагушка?», а капитан Белоусов уступал им свою землянку. Женщина была на каблучках, и на этих же каблучках она стояла у гроба, когда в сорок втором, зимой, мы хоронили Черняка, а Батя ей говорил: «Замерзнешь ведь, дура, замерзнешь».
Вообще-то Батя был удивительно молчалив. То, что он проделал после той атаки под Лугой, нам рассказал Черняк. Эта история ходила потом как легенда, и я до сих пор не знаю, верить в нее или не верить, тем более что сам Батя относился к ней так, словно речь шла о другом человеке.
Ополченцы, захватив окопы, нашли немецкий миномет и несколько ящиков с минами. Не помню точно, то ли гранаты у наших кончились, а немцы готовили контратаку, то ли еще что, но пришла пора приняться за трофейное оружие. Стрелять из миномета не велика премудрость, но беда была в том, что в стволе торчала застрявшая мина. Стоило ударить по взрывателю рукой, и похоронная обеспечена. И вот тогда Батя подошел к миномету. Он постоял рядом с ним, посопел и вдруг лег на землю, задрал гимнастерку и оголил живот. Живот у Бати, надо прямо сказать, был толстый. Все вокруг залегли, а кто-то из самых отчаянных ребят, вроде нашего Васьки Зинченко, перевернул миномет, нацелил взрывателем в Батин живот и стал осторожно постукивать сверху, пока мина, скользнув, не тюкнулась по касательной в пузо. Тюкнула — и ничего. И все встали. И Батя встал. Оправил гимнастерку и пошел на свое место, словно только что забил гвоздь, который не забивался, или вытащил занозу, которая не вытаскивалась.
Это случилось тогда, когда Батя еще не был нашим Батей, потому что мы находились километрах в пятидесяти от него, под Невской Дубровкой, занимая самую неудачную позицию из всех возможных боевых позиций. Вспоминая сейчас время, прожитое батареей до Бати, я просто не понимаю, как уцелела от нас половина, как всех нас не перебили на той поляне.
Мы были кадровой частью. Шестьдесят солдат, четыре офицера и четыре пушки. Батарея зенитного полка. Еще до войны мы стояли лагерем на берегу Ладожского озера, а в первых числах сентября, когда немцы замкнули кольцо, наш полк бросили на передовую. Тогда и началась для нас настоящая война. Мы били и по самолетам, и по танкам, и по пехоте.
В первый бой мы ехали как на парад. В трехтонках. У каждого противогаз, каска на голове, винтовка между колен, ранец за плечами и лопатка на боку. И за нами — пушки. Наш командир капитан Баукин был крест-накрест перепоясан ремнями, а через плечо у него висел фонарь с аккумулятором. Мы казались сами себе очень сильными и мужественными, мы пели песни, и настроение было отличное. Наконец-то, мол, пришел и наш черед. Наконец-то мы им покажем. Мы боялись опоздать на фронт.