Рассказав до этого места, Юрий Павлович вдруг спросил меня: «А вот интересно, что сделали бы вы, окажись на моем месте?» Ну, что сделал бы я? Я не педагог. «И все же!» — настаивал Юрий Павлович. Я начал фантазировать, припомнив все, что читал когда-то у Макаренко, что случалось и в мою бытность школьником. Прежде всего я посмотрел бы на прогульщиков «этаким» взглядом, ничего бы им не сказал, закрыл дверь и ушел бы в школу. «Кошмар!» — почему-то воскликнул Юрий Павлович. Затем я бы сел у себя в кабинете и стал бы ждать их прихода. Но прийти они, конечно, не смели. Когда они постучали бы в дверь, я занятым голосом сказал бы: «Войдите!», а сам принялся писать бы какие-нибудь бумаги. «Вам что?» — спросил бы я ребят, переступивших порог моего кабинета. Они бы что-то промямлили. И вот тогда я «неожиданно» сказал бы: «Сегодня на совете справедливых будет решаться вопрос о том, что покупать: лыжи или инструменты для оркестра. Как вы думаете, что?» — «Лыжи», — сказали бы они, совершенно обескураженные. «Вот и пойдите на совет справедливых и скажите свое мнение. А теперь закройте дверь, мне некогда». — «А как же мы?» — спросили бы они. «Неужели вам еще не ясно?» — ответил бы я со значением. Между тем никому из педагогов я этой истории не рассказал бы, уверенный в том, что ребята… «Кошмар!» — в полном отчаянии повторил Юрий Павлович. «Почему кошмар?» — не выдержал я. «Да потому, что именно так я и поступил! И ошибся! — добавил он после паузы. — Никто об истории в школе действительно не знает. Вот уже сколько времени я молчу, и они молчат и ходят безнаказанными. Они, наверное, убеждены, что я просто испугался ставить о них вопрос на педсовете! И теперь я совсем не знаю, что мне делать».
Век живи — век учись. Оказывается, голый педагогический прием никому не нужен. Он должен быть заполнен точной педагогической мыслью и искренними человеческими эмоциями. Если учитель обиделся на ученика, разозлился или доволен им, ученик должен это увидеть и ощутить. Хоть не разговаривай с ним, хоть две недели не здоровайся или, наоборот, радуйся в полную силу, но пусть это будет искренне, от души. Между тем Юрий Павлович готов был выпороть прогульщиков, а вместо этого разыграл педагогический театр, да еще по фальшивым и штампованным нотам — они не могли быть нештампованными хотя бы потому, что пришли в голову даже мне, совсем уж не педагогу.
Да, быть Макаренко нелегко. А может, и не нужно? В огромном педагогическом наследии великих педагогов вряд ли можно найти хоть один рецепт для каждого конкретного случая. Но если школьный учитель умеет творчески относиться к делу, умеет не бояться экспериментов, даже приводящих к «проколам», пусть он будет в педагогике Кардашовым, не обязательно Макаренко.
Такие или почти такие выводы сделал для себя из истории с Ягодиным Юрий Павлович.
К тому времени его отношения с педагогическим коллективом все еще оставались натянутыми. Они сложились так с самой первой встречи, когда Кардашову был задан один-единственный вопрос: «Вас к нам назначили или вы добровольно?» С тех пор между ними словно бы возникла невидимая стена недоверия. Возможно, их смущала его молодость. А он никак не мог подобрать к ним ключи. Его благородное стремление привить некоторым преподавателям вкус к серьезным педагогическим реформам, к тонким и деликатным поступкам, к творческому отношению к делу встречало глухую вражду, если не сказать — бойкот. Многие учителя работали по старинке: к девяти утра — в школу, последний звонок — по домам. Ответил ученик на пятерку — пятерка, ответил на двойку — двойка. А то, что некоторые ребята, к примеру, жили в пяти километрах от школы, что у них в деревне не было электричества, во внимание не принималось. «Единые требования», — говорили в школе. Но, простите, единые требования предполагают и единые условия и возможности.
Юрий Павлович постоянно чувствовал инертность коллектива, его странную холодность — это входило в резкое противоречие с его горячими планами. И если бы в основе этих противоречий лежали одни недоразумения, их можно было бы легко устранить. Увы, хватало и более глубоких причин.
Евгения Федоровна — преподаватель немецкого языка. Ее видели и злой, и доброй, и грубой, и мягкой. Она была бы кладом для школы, она пела, и рисовала, и отлично знала два иностранных языка, и училась когда-то в балетной студии, но ни разу не сделала попытки организовать в школе хореографический кружок. Почему? Потому что бывший директор не давал ей квартиры. Юрий Павлович дал — что же теперь мешает Евгении Федоровне? «А я не знаю, хочет ли этого Юрий Павлович. Не люблю навязываться».
Я сидел у нее на уроке. У доски стояла стройная, хрупкая женщина лет тридцати. Черное платье, коричневая кофта, аккуратные валеночки. Говорила она спокойным, тихим голосом. А глаза были удивительно добрые — я никак не мог себе представить, что, проходя по коридору, она цедит директору сквозь зубы «Здра», что каждое предложение Юрия Павловича встречает если не прямым отказом, то холодным равнодушием.