Я нахмурился, встал потихоньку, не отрывая рук от брёвнышек, и поглядел на часовичка… Он ухохатывался как потерянный: со стула даже повалился — будто его щекотнули исподтишка.
— Так это ты, что ли, всю кашу заварил? — спросил я строго.
— О-ха-ха! О-ха-ха!
Часовичок валялся и ржал как конь. Целить надо было не в него, а в народ… Нужно возвышение. Нужна речь. Ай, ладно! Вскочил на табурет:
— Жители села Загоново, вы прозевали чудовищное преступление! Ваш любимый часовичок, который заводит вам часы и кормит вас кашей (я уверен, в ней что-то неладно), — это просто один большой подлец. Он воспользовался вашим отчаянием! Ввёл в заблуждение! Он питается вашей тоской, — гляньте, как хохочет с неё! Одумайтесь! Не для того человека лепили! Ну к чему все эти загоны, товарищи? Тяга к разрушению? Понимаю. Поддавайтесь же, — но по чуть-чуть. Слушайте панк, курите трубочку, раз в месяц пейте! Ну а так… не по-людски… как-то… Вот.
Я в смущении спрыгнул с табурета. Речь имела успех: жители села Загоново запрыгали, замахали руками и закричали в лад:
— Да-лой ча-со-вич-ка! Да-лой ча-со-вич-ка! Да-лой ча-со-вич-ка!
Сократ с доктором даже попытались связать часовичка верёвкой, которая была Сократу завместо пояса.
А часовичок вскочил на табурет — весело, игриво. Вспрыгнул на стол и танцевато зашагал вперёд, на каждый шаг делая по щелчку пальцами. Загоновцы бросили все дела, все мысли и забились в припадочном танце — руки держали по швам, а головы вскидывали кверху и обрушивали их вперёд. Раскачиваясь. Заражая соседей. Как неживые. Как марионетки.
Часовичок вышагивал туда-сюда и щёлкал пальцами. Загоновцы шаманически плясали. А я стоял, выпялив на всё это глаза.
Казалось, конца этому не будет.
Отважный человек на моём месте схватил бы топор и отрубил башку Володе-часовичку. А я? Я забрался под стол и стучал зубами, понимая, что из глаз вот-вот пойдут стеклянные слёзы бессилия и ужаса. Но что-то переменилось. Сквозь ужас начал проступать смешок. Поначалу — нервный, истерический. Затем всё громче и уверенней. Казалось, смеюсь не я, а торгаш, которого чуть не облапошили, но он в последний момент раскусил жулика. Смех разлетался и растекался под столом. Вибрировал и переливался. Обволакивал собой все внутренности церкви — и шёл дальше, дальше! Сначала шагом, потом телегой, затем — самым настоящим паровозом. Рокочуще, обезоруживающе, задорно! Богатырский смех!
Запахло печкой, парным молоком и козой. Ладаном и свечками. Теплом, уютом и плясками. Что-то переменилось.
Я вылез из-под стола и увидел: люди танцевали, но не под дудку часовичка: они кружили удалым хороводом вкруг него под звук моего раздирающего глотку смеха. Дурак-часовичок взбеленился, он всё ходил и выщёлкивал свой ритм. А наши — уже и за частушки взялись:
Фьюх!
Фьюх!
Частушки наши были такие дурацкие, что часовичку ничего не оставалось, кроме как исчезнуть. Облачка дыма — и того не оставил.
Все рассмеялись и захлопали в ладоши. Минут десять — не меньше — все загоновцы весело гоготали. А как животы потом болели!
Но скоро — поуспокоились. Приняли степенный вид (можно было различить в нём панику). Народным голосом снова был Сократ:
— И чего нам делать-то теперь?
— Делать, что делается, — сказал я, наскоро оглядевшись.
А Сократ со всею внимательностью вгляделся своими буравчиками в каждый перевёрнутый стул, в каждую гнилую икону, в каждую рану в нутре этой церкви — и ответил каким-то вздохом:
— Это ты легко сказал, конечно…
Человек на скамейке
Раз, в какой-то совершенно непонятной грусти, давно уже копившейся на дне сердца моего, — я взял да и спёр скамейку со двора института.
Простецкую, без спинки даже.
Не успел я пройти десяти шагов по вечернему переулку, как за мной выбежал охранник. А дверь за ним и хлоп! Он бросил погоню, стал щемиться обратно — оказалось заперто. В институте — никого. Охранник протянул руку и потряс, будто бы прося подаяния. Мне сделалось жалко, я подошёл. Поставил скамейку на снег. Сел.
Он оглянулся по сторонам и присоединился. Теперь на скамейке сидели и дышали морозом два грустных человека.
— Вы извините меня, пожалуйста, — сказал я. — Мне вообще эта скамейка не сдалась. Сам не знаю, что на меня нашло.
— Да это всё равно! — Он махнул рукой. — Худо, что ночевать мне негде. Я с женой в контрах сейчас.
Мелькнула мысль пригласить его к себе… Нет, это было бы слишком.
— Вы пока отдохните, посидите вот, — сказал я. Охранник и сидел.
— Вы как вот думаете, кто я?
— Охранник, вестимо.
— А кроме?
— Не знаю. — Гадать и ошибаться не хотелось: и без того гадко.