Мама больше не показывается. Нуси зовет меня обедать. Все идет лучше, чем обычно. Корчу из себя паиньку — это для мамы, кланяюсь, представляюсь. Дядя Пишта сидит на моем месте, а я — напротив мамы, на стуле, который всегда пустует. Так лучше, можно смотреть прямо на маму. Тот из лагеря носит телогрейку. Его зовут Лассу. Интересно, у отца тоже была такая? Нет, у него был полосатый халат. Дядя Пишта надел свой наилучший элегантный костюм, чтобы всех поразить, могу спорить, что раньше на нем такого не было. Он — «товарищ советник». Этот из лагеря очень тощий, но плечи у него широкие. Наверное, был хорошим спортсменом. Отец никогда не был. Мама говорила, что он не любил спорта. Немножко плавал, больше ничего. Я знаю… Он ходил смотреть на девчонок. А я атлет, я сильный. Если кто-нибудь меня ударит…
Мама ведет разговор своим телефонным голосом; суп разливает нежно, по-телефонному.
Я молчу, что мне говорить? Это было бы неприлично, и кроме того, он и так не знал отца. Его одежда… пальто в прихожей пропахло нафталином, точно такое же, как у Владимира Петровича. А на нем, наверное, тюремная телогрейка, хотя полос нет. Он, видно, очень сильный. Хочет развлечь маму. Все мужчины, которые к нам приходят, всегда стараются развлечь маму. Как его водили в баню четыре раза в день. Потеха. Поучение: русские хорошие и умные. У дяди Пишты тоже заготовлена такая лекция. А потом, как по телевизору, о ломовых лошадях, а какая-то старая крестьянка говорит: «Ну и лошади!», а потом оказывается, что она хвалит иностранную технику. Лопнуть можно от смеха. Только мама не очень смеется, дядя Пишта тоже нет, и тогда этот Лассу становится похож на мальчишку, я, наверное, так выгляжу, когда ребята из посольств приходят к нам на чай, и мы не можем понять друг друга. Там все французы, англичане, китайские ребята говорят по-русски, а я вообще не говорю. Я старше их, ужасно не люблю носить эту матросскую курточку, шея в ней торчит из воротника, как палка… Когда такие приемы, я пихаю в себя пирожные, фиги, финики. Вкуснее всего ореховая масса со сливками. Дома тоже иногда дают.
Мама ставит вино для брудершафта. Лассу и дядя Пишта стоят и пьют вино рука об руку, а потом целуются таким сахарным поцелуйчиком, умора. Здорово, могу идти. Кланяюсь, как миленький вежливый мальчик — почему бы не порадовать немножко маму? И к черту их всех.
Наконец, один. Никто не приходит. Не терплю этой доски с чистым картоном, заталкиваю ее за комод. Она падает в щель. Потом — тройной прыжок на диван. Не вышло, прыгнул, как трус. Встать, еще раз! Внимание, старт! Вот как надо — с разбега. Ударяюсь носом, падаю на живот, из рук вон плохо.
Как мне сделать маму счастливой? На самом деле, по-настоящему счастливой? Кланяться в столовой, это вовсе не по-настоящему, это так… А я не знаю, как нужно по-настоящему, соберу вещи и уеду, мама не будет обижаться и я тоже не буду. Уеду — и все. И дядя Пишта будет доволен, и мама… А меня уже не будет.
Совсем темно. Сколько я спал? Хлопает дверь. Голос мамы. Она кричит на Баницу. Быстро, включить свет! Хватаю учебник грамматики, по крайней мере, не сможет придраться.
Выскакиваю из комнаты на цыпочках. Крадусь в коридор. Клепки немного скрипят. Бах! Сквозняк затворил дверь в столовой. Направляюсь в уборную, вдруг захотелось. Мама замечает меня.
— Иди в свою комнату!
— Мне в уборную, — говорю я, и это чистая правда.