— Ну, и что вы теперь скажете? — начинает он и умолкает, дожидаясь ответа. Он говорит гулким басом, его голос сильнее, чем он сам. Но кто он? Хозяйки знают все, они обмениваются сплетнями, относят паспорта в милицию, следят за своими жильцами.
— О чем? — спрашиваю я осторожно. Я не хочу ни о чем разговаривать, особенно, когда мне задают вопросы.
— Хозяин и Тито наклали друг другу по задницам.
— Это их дело.
— Их дело? — он говорит на безупречном русском языке, с еле уловимым певучим акцентом. Может быть, еврей, здесь их считают «национальным меньшинством». — Их дело? — повторяет он. — Гм. Когда наверху дерутся, внизу тумаки собирают.
— Старая и верная поговорка.
— Тито не дурак. Сначала всех югославов забрал к себе на родину, а потом — Хозяину по зубам.
— Если забрал домой, так зачем ему ссориться? — спрашиваю я, прикидываясь дурачком, совсем как в лагере.
— Не в этом же дело. Вы действительно не знаете, почему они ссорятся?
— Откуда мне знать?
— Это же проще простого. Хозяин хочет, чтобы Тито раскулачил своих мужиков.
— Ну и что?
— А Тито не хочет… Не такая уж он дубина! Крестьяне стояли за него, это они разнесли немцев вдребезги. Если он выступит против крестьян, кто станет его поддерживать? В крестьянской-то стране? Ни одна душа.
— А тогда?
— А тогда он волей-неволей потянется к Хозяину за помощью. На коленях приползет.
— Разве вы думаете, что Хозяин откажет?
— Вот еще, откажет! Он поможет, да так, что будет править югославами во веки веков безо всякого Тито.
Он так ломит напрямик, что я не осмеливаюсь отвечать. Но ведь здесь, на путях, свидетелей нет, это не провокация. Если он задумал на меня донести, он мог бы сказать любую ерунду. И он не боится, что я донесу. Тем не менее я осторожен. Мне не нравится его самонадеянное прямодушие.
— Откуда вы все это знаете? — спрашиваю я небрежно.
— Так в Москве говорят. Там все знают. Вы не слышали?
— У меня нет осведомленных знакомых.
— А у меня еще осталось несколько.
— Как они это объясняют?
— Кому объясняют, мне? Я сам себе могу все объяснить. Хозяин не терпит популярных людей. Он ненавидит всех, у кого есть хотя бы видимость власти. Такие люди в его глазах — предатели, троцкисты, фашисты, диверсанты, шпионы. Из людей ему нужна только такая дрянь, на которую и собака не захочет взглянуть. Страной правит банда мошенников.
Может, он все-таки пытается меня спровоцировать?
— Ну, что вы, — отвечаю я, — они же выиграли великую войну.
— Да, войну. Но кто ее выиграл? Он! Великий военный гений, великий организатор, великий ученый. Пусть кто-нибудь попробует сказать, что это не он выиграл каждое сражение, до самого последнего. На следующий день его — хлоп! — и капут.
— Это уже другой вопрос.
Он видит, что я уклоняюсь от откровенного разговора и умолкает.
Мы доходим до железнодорожного моста, сворачиваем в улицу — до нашей еще две поперечные.
— Вы что покупали? — спрашивает он своим глубоким басом.
— Ничего.
— Вы были там и ничего не купили?
— Нет.
Слышно только наши шаги. Вокруг ни души. Только в нескольких домах горит свет. Но тут, между двух рядов домов, мой тощий сосед говорит иначе, чем раньше, на путях. Даже его голос становится более пронзительным, или, может быть, более хриплым. Все-таки, не провокатор.
— Например, — говорит он и тут же перебивает себя: — я даю только пример, разумеется, — если бы мне пришлось еще раз ехать в город, или если кто-нибудь из ваших знакомых приедет из Москвы, попросите привезти коробку тресковой печенки. Вы когда-нибудь пробовали?
— Нет, — отвечаю я, хотя это неправда: я пробовал. Дмитрий Сергеевич угостил меня почти прозрачной печенью в беловатом маслянистом соку. Консервы остались после какой-то геологической экспедиции.
— Объедение, а стоит в десять раз меньше картошки, — продолжает сосед. — Если считать калории, конечно. Одна банка стоит столько же, сколько килограмм картошки. Здорово, правда?
— Надо будет попробовать.
Мы дошли до угла нашей улицы.
— Ну, я пошел, — говорит он. — Всего хорошего, сосед. Уж действительно, этот Тито…
Я замедляю шаг, и он проходит мимо меня. Все, что он говорил, мне кажется грубым, примитивным, банальным и полным враждебности. Но он мне сказал то же, что я говорил Банице: об отборе худших людей на лучшие места. Баница, наверное, думает обо мне так же, как я о моем собеседнике. Или у меня есть право так говорить и думать, а у него нет? Возможно ли, что у нас с ним одинаковые принципы, те же мотивы? И могу ли я себе это позволить?
Вот как я продолжаю думать: позволить или не позволить. Будто у нас есть какой-то философский камень; тогда, конечно, Сталин среди нас — его настоящий и верный хранитель. А в таком случае — тем лучше, что у него твердый кулак, стальная воля, он ведь делает то, что мы считаем правильным и нужным. А значит, прочь нытье, «сентиментальность», уныние, «голос врага». Будем презирать неуверенных!.. Так ведь, Баница?