Теперь старуха увидела, что и после нее убираю, и больше не мешает мне мыться. Она думает, что это неморально. Хорошо, что спит. По субботам они с дочерью ходят в баню, и все равно ухитряются дурно пахнуть.
От полотенца вся начинаю сиять. Мои соски маленькие сейчас, но они ждут, готовятся отвердеть, припухнуть… от одной мысли… столько времени уже, столько времени…
Чистая сорочка, валенки, полушубок. Вот… еще ведро воды в корыто, ему нужна будет вода, когда придет с мороза…
А теперь к колодцу, бегом. Два раза с двумя ведрами. Так поздно сосед не станет глазеть, его жена тоже, а то подумали бы, что лагерная грязнуля носит воду, чтобы пофорсить своей талией перед мужиком… Мне нужна тяжелая работа. У меня сильные руки. Очень осторожно открываю дверь, стараюсь не бренчать ведрами…
Сверкающий снег, хрустит под ногами. Не слишком холодно. Минус десять, не больше. Колодец. С грохотом падает цепь. Тащу… Вытягиваю… Бегу. Подальше от колодца, глубина меня тянет… Ревнивые женщины, бедные дуры. Интересно, что они думают. Мне никогда не было нужды ревновать.
Еще раз. Два в корыто, два про запас.
Больше ведер нет, жалко. Я бы еще принесла. Сколько сотен ведер я натаскала для своих телят, для полов, для коровника, всякого мытья. Руки уставали смертельно, а я засыпала, едва ложилась. А теперь усталость у меня внутри, и бессоница… Но я не хочу умереть, не хочу. Если бы я могла умереть! Когда придет последняя крайность. Я буду знать, когда…
Уехать отсюда. Здесь раньше или позже придет эта крайность… Подальше от Москвы… может быть, там я смогу жить спокойно. Меня взяли бы на фабрику. Я могу работать машинисткой или швеей. Или быть женой. Потому что Андрей Гаврилович уедет к себе домой. А если нет, то снова попадет в тюрьму. В очередях шепчут: «Теперь не тюрьма, а пожизненная высылка в Сибирь; но лучше поехать добровольно». Андрей Гаврилович, а вы поедете добровольно? Он хочет вернуться на родину. Он возьмет меня с собой. «Никаких обязательств». «Но пускают только жен», отвечаю я. «Можно устроить формальный брак». «А почему вы хотите взять именно меня?» «Потому что у вас никого нет, сестрица». А сумеет ли он оставаться… с сестрицей? Я не хотела бы этого…
Расчесываю волосы. Чувствую свои плечи, руки. Но я люблю только волосы… Там, после бани, охранник не решился их коснуться. Нас готовили к этапу. «Опасность вшей». Я чешу волосы и гребнем и щеткой, всегда — и до лагеря, и после, никаких вшей у меня никогда не было. Женщины мной восхищались: «У вас есть еще силы…» Есть. Когда-то были… Я потеряла все силы, я смертельно устала.
Старуха ворочается, потягивается. Громыхание ведер все-таки ее разбудило, хотя я так старалась не шуметь. Может, она проснулась от плеска воды в корыте.
Она тяжело дыша расправляет кости. Теперь она разденется и снова ляжет. Когда придет дочь, снова проснется. Потом обе будут спать до десяти утра… Радиоточка все еще работает… и опять начнет в пять часов…
Выхожу в сени, задвигаю щеколку на дверях, она щелкает. Тихо возвращаюсь в полной темноте. Ложусь в кровать и прикрываюсь всеми одеялами и наверх кладу одежду.
Постель холодная…
«Ноль часов ноль минут». Уже…
Если он придет, то должен прийти сейчас, через десять-пятнадцать минут, самое большее — через двадцать…
Ревут паровозы… Тише тут не бывает. Я знаю, что он не выносит этих хриплых гудков, и поэтому тоже их ненавижу.
Приехал… вот он идет… идет… Я считаю его шаги, вот он идет вдоль путей, если поезд пришел во время, конечно. Идет… подходит все ближе… Сую ноги в валенки, набрасываю свой белый халат, я все-таки его сохранила. Только поясок украли, теперь вместо пояса шнурок, еще в лагере свитый из белых бумажных ниток. Столько времени этот шнурок был монашеским поясом… может, сегодня не будет…
Сижу на кровати. Он должен вот-вот прийти. Халат я сохранила: он белый и слишком легкий, его не украли, и выменять на хлеб тоже никто не захотел. И поэтому остался? Нет, я берегла его, хорошо, что он остался…
Хрустит снег. Это он. Скрип калитки. Выбегаю в сени. Мы у дверей одновременно — я здесь, он на крыльце. Со стуком откидываю щеколду.
— Все в порядке? — жму его окоченевшую руку.
— В порядке.
— Я что-нибудь подогрею. Есть немного…
— Нет, большое спасибо. Меня накормили.
— Тогда заварю чай. Все готово…
— Чай — да, это хорошо…
Зажигаю примус. Тем временем он умоется. Ставлю корыто на табуретку.
На кухне еще сохранилось тепло от печки. Он раздевается до пояса и моется, а я стою рядом с ним и держу полотенце, как давным-давно, когда отец возвращался продрогший с зимней ловли. Отец, правда, больше ходил в баню. Но мы всегда грели для него воду…
Он вытирается и что-то бормочет. Я не разбираю слов, но не спрашиваю. Он сам повторяет вслух, подчеркивая каждый слог: «Распалась связь времен; зачем судьбой проклятой рожден был я, чтоб их соединить?!» Я знаю эту цитату, он уже ее говорил.
— Почему вы, может, это и не ваше дело? — отвечаю я.
— Чье же тогда?
— Ничье. Есть как есть. — Почему он начал об этом говорить? Спрошу: — Это вы о друге думаете?