Вот тут могут появиться пьяные Орфеи! Спящий на лавке алкаш, возвращающийся с гулянки малолетка. Никого не упустят. Парк холоден, парк черен, зол. Ночью парк превращается в дикий лес, заполненный рассказами о Сером Волке и Красной Шапочке. Волк может заразить Шапочку какой угодно болезнью. У деревьев отрастают сказочные корни, в дуплах сидят злые совы — старые седые тетки, у которых на уме лишь одно. Сплетничают, сидя на лавочке, а что еще им остается? Тетки подзадоривают телков, но как только те посягают на их жизнь, они отлетают, как совы. Не удивительно, что телк
В пять утра в парке начинается паника. Вот-вот рассветет, и все эти призрачные мужчины обратно превратятся в деревья, таблички, запрещающие въезд, в камни и памятники. Обман раскрыт, король голый, в зарослях всю ночь что-то шевелилось, и только теперь стало видно, чт
Лукреция плачет, прячет в сервант памятные вещицы в полиэтиленовых пакетах, тщательно закрывает дверцу. Но сначала дает нюхнуть каждому, сделать по одному вдоху. Я тоже вдохнул разок. И поначалу ничего такого не почувствовал. Потом до меня дошел запашок вроде как тюрьмы, пота, лизола. Видать, попалась какая-то полувыветрившаяся портянка! Сейчас на столе остались только фотки. Смотрят на меня эти лица, в основном двадцатилетних подростков, еще не в форме. Снимки, сделанные где-то над Доном, в фотоателье далекого СССР. Патриция берет один из них, протирает рукавом и рассматривает, словно видит впервые в жизни:
— Этот наверняка уже вернулся на свой Кавказ, Саша мой любимый. А вот Ваня. Иногда ночью, когда не спится, беру карту и смотрю, где теперь мой Саша, где мой Ваня, где Дмитрий? Ничего нам не оставили, даже казармы отдали университету. Ничего, ни парка, ни казарм, ну ничего. Вы все хотели этих перемен, эту новую систему, а мы с Лукрецией молились, чтобы у вас ничего не получилось. Все идет к худшему. Солдатика в поезде снять в коммунистические времена — булка с маслом… Мало того что все эти Сашки и Ромки были прямо из деревни, так еще не было в армии девчат, пропусков… Я, как только услышала о «гуманизации в армии», сразу поняла, что плохие настали для теток времена. Потому что теперь у каждого новобранца практически неограниченный доступ к пизде. — Лукреция плачет.
Тут Патриция встает и с надеждой в голосе спрашивает:
— Может, кто-нибудь на нас нападет, а, Лукреция, как ты думаешь? Может, Германия чуток бы нас пооккупировала?
Патриция, видимо, не слышала о НАТО.
Лукреция начинает беспокойно посматривать на часы. Церковная служба ждать не станет, а она хочет помолиться за своего Ваню, за своего Дмитрия, за своего Сашеньку. Или только так болтает, а сама пойдет известно куда. Одетая в черное, конечно. Но уже из коридора говорит:
— Эх, не нападут на нас больше, былого не вернуть. А потом вдруг как засияет: — Разве что… Разве что в тюрьму попасть! Боже! Петуха бы из меня сделали, все эти преступники, а я бы для них тряпкой, тряпкой бы стала половой! Тря…
— Прекрати! Мы не одни! Боже, снова свое завела! Пошла б уж лучше в этот свой костел, помолилась. В костел идет, Богу молится, а с чертом водится!
— Тряпкой, подстилкой бы им стала, сказал бы мне такой с рожей убийцы: мой пол волосами, нахаркал бы на каменный пол, нассал бы, лижи, сука, а я бы лизала!
У Лукреции трепещут ноздри, как у кинозвезды, она проводит пальцами: по груди, потом по животу, потом ниже, вся она — жажда унижения, что-то ее донимает, что-то гложет, неизвестно что, но, абсолютно точно, это что-то загоняет ее в какое-то гиблое место.
— Заткнись! Ладно, станешь для него тряпкой, всех уже оповестила, а теперь заткнись!