Читаем Любимые дети полностью

Приносит, ставит на стол хлеб, нарезанный крупными ломтями, домашний сыр, графин с домашним пивом, сама же наливает его нам, и я вижу вдруг, как старик ищет свой стакан на ощупь, и она подвигает его к ищущей руке мужа, и догадываюсь, что старик слепой. А Майя в это время наклоняется ко мне и шепчет, кивая на стол, за которым мы сидим, на небогатое угощение:

«Как в лучших домах Филадельфии».

«Ты прости меня, девушка, — отзывается старик, — но я плохо понимаю по-русски».

Он поднимает стакан, произносит тост во славу бога, который послал ему гостей, желает нам здоровья и счастья, пьет и, выпив, говорит:

«Пусть никто не гнушается черным хлебом, а кто погнушается им, пусть до конца своих дней только его и ест».

Пью, повторяя про себя его слова, и пиво сказывается удивительно вкусным, и вкусен мягкий, молодой сыр, и я говорю об этом, а старик усмехается, насмешливо и грустно в то же время:

«Хозяйка приготовила, сыновей ждет из города, а они все не едут».

Старушки уже нет в комнате, вышла, и теперь я сам разливаю пиво по стаканам, и пока я занимаюсь этим, старик разговаривает с Майей — кто она, интересуется, кто ее родители, — и Майя отвечает, и, послушав ее, он спрашивает меня:

«Эта девушка осетинка?»

«Да, — отвечаю, — а что?»

«Как-то через силу она говорит, будто не на родном языке».

Не могу же я объяснить, что, говоря с ним, она переводит себя с русского! Как и я, впрочем, только я делаю это искуснее.

«Фамилию свою ты сказал, — помолчав, обращается он ко мне, — а как зовут твоего отца?»

«Бесагур».

«Бесагур, — повторяет старик, — знаю его. И Чермена знаю. Они каждое лето приезжают, заходят ко мне… Хорошие люди, чистые. Дай бог и тебе быть таким».

«Не получается пока», — улыбаюсь.

«А ты старайся. Человек должен быть себе хозяином».

Сидим за столом, и мне хорошо здесь, свободно и спокойно, но я понимаю, что все это из другого времени, из ушедшего, и, печалясь о нем, вздыхаю:

«Жаль, что опустели горные села»…

«О чем жалеть? — без горечи отвечает старик. — Это жизнь».

Подняв стакан, он то ли тост произносит, то ли рассказывает:

«В давние времена наши предки жили на равнине. Но однажды налетел страшный смерч. Сорвал людей с земли и понес в небо. Все выше и выше, в пустоту, в холод, в смерть. Когда люди решили, что пришел конец, вдруг послышался Голос: «Цепляйтесь за горы!» Не всем удалось уцепиться, но те, что успели, остались живы»…

Интересно, думаю, что же за смерч это был? Гунны, готы, монголы?

«Да, — продолжает он, — горы спасли наш народ, и мы всегда должны это помнить. Даже на равнине»…

Вскоре мы прощаемся. Хозяева выходят проводить нас, и старик говорит:

«Скажи отцу, что побывал у слепого Урызмага. Передай ему привет от меня».

«Обязательно, — отвечаю, — передам».

«Будешь в наших краях — заходи, порадуй стариков».

«Спасибо, — благодарю растроганный, — дай бог вам жить всегда».

Мы уходим, и Майя, такая тихая в доме, оживляется понемногу, веселеет.

«У тебя здорово получаются эти осетинские штучки, — говорит она. — Мир дому вашему! Пусть только радость переступает ваш порог! — смеется, передразнивая меня. — А я и половины не поняла из того, что говорил старик. Эти сельские таким языком говорят, что голову себе можно сломать».

«Я тоже сельский», — улыбаюсь.

«Да? — она с сомнением смотрит на меня. — Что-то не похоже».

(То же самое сказал мне таксист-клятвопреступник.)

«Ладно, — подталкиваю ее шутя и ощущаю ладонью тонкие ее лопатки, — идем в Далагкау».

«А ты не перепутаешь опять?» — ехидничает она.

Нет, не перепутаю. Я помню эту тропу, я узнаю  с в о й  дом, каменные стены, крепостную башню, склеп, стоящий поодаль, на возвышении, и снова волнуюсь, как в первый раз, у чужих руин, и удивляюсь себе, а Майя прохаживается по двору, заросшему бурьяном, присматривается, словно вспоминая, и говорит, повернувшись ко мне:

«Слушай, я ведь была уже здесь. Ну да, конечно, я не ошибаюсь… Там, наверху, — она показывает куда-то вдаль, — был наш пионерлагерь. Однажды мы сбежали с девчонками, пришли сюда и поспорили — кто не побоится залезть в склеп?! Все испугались, конечно, а я залезла. Вон через тот лаз… Темно там, скелеты, ужас! Какой-то череп мне под руку подвернулся. Схватила я его и вылезаю. Девчонки как увидели, завизжали и бросились бежать. Я за ними! Вижу, мне не догнать их, размахнулась и швырнула череп им вслед. — Она смеется. — Девчонки бегут, орут, а череп катится за ними по склону…

ЧЕРЕП МОЕГО ПРАРОДИТЕЛЯ.

«Потом они успокоились, вернулись, мы зашли в дом, а там было сено, мы улеглись на него и до самого вечера балдели, истории страшные рассказывали»…

Она поднимается но замшелым ступеням каменного крыльца, входит в зияющий проем двери, и я иду следом, а в доме, в каменной тесноте, под уцелевшим углом кровли действительно лежит сено, но не тех времен, а свежее, и, остановившись возле него, она улыбается:

«Знаешь, какая кликуха была у меня в детстве?»

«Какая?» — спрашиваю.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже