Фамилию Закалинского я слышал не первый раз. Это был известный в наших краях барин-чудак. Рассказывали, что он пахал и косил вместе с мужиками, носил крестьянскую одежду. Когда объявили анафему Толстому, перестал ходить в церковь. Имение свое он продал и остался однодворцем. Большую часть денег передал земству на устройство в уезде детского приюта. Деньги эти, решив, что они отписаны после смерти, разворовали где-то в губернии. Но даритель умирать не спешил и, узнав обо всем, потащил в суд разных чиновников.
Сам он жил только своим трудом. Деньги, оставшиеся от продажи имения, шли на учебу сына. Про сына помнили, что он рос вместе с деревенскими детьми у одного из крестьян и еще что был очень сильным: обыкновенный с виду, мог поднять на плечах лошадь. Когда фронт уже был близко, он пошел добровольцем и служил в каком-то особом Георгиевском батальоне.
Дед Никола рассказал еще, что в Зубовке, деревне недалеко от имения Закалинского, у Орины Савельевой от этого сына был «барчук». А Орина, хотя и хороша собой и не «распуста», но «безотказная», и, кроме «барчука», у нее росло еще двое «ни ат каго». И что Орину по приказу «барыньки» Клюка как-то водила к ней вместе с сыном, и «барынька» дала ей много денег, Орина сама не знала, за что и про что.
Из-за этих денег Кривой Трифон и женился потом на ней, на них он и купил землю — у двух вернувшихся с войны богатых хозяев, братьев Трофима и Тереха. Они продавали все, даже хаты, им какой-то старик ведун напророчил, что все, у кого есть земля и богатство, погибнут, а спасутся только те, у кого ничего нет. А Кривой Трифон, когда земля стала «ничейная» и «в пользовании всех трудящихся на ней», сошел с ума, хутор свой, который построил, сжег, жену с барчонком убил.
Дед Никола рассказывал, что приезжая расспрашивала и про Орину, ходила на могилу, где она похоронена с сыном. Я уже догадывался, что это был ее сводный брат. Старику такие мысли, видимо, не приходили в голову. Он ворошил обгорелой палкой костер — мы жгли с ним под вечер листья в бывшем помещичьем парке. «Я сразу узнал «княгиню», — говорил он немного хвастливо, — обо всем ей рассказал. Она Авдея расспрашивала, да куда, он не помнит, у него памяти уже нет, он и не сторожует — скоро посадят в запечек». Старик тонко намекал, что самому ему до запечка еще далеко.
Сквозь голые ветви деревьев были видны освещенные окна школы — ученики готовили осенний бал, развешивали гирлянды желтых кленовых листьев. Внизу шумела река. Я смотрел на бывший помещичий дом, слушал старика, представлял, как горели свечи в пустых комнатах, и думал:
«До чего же скрытны настоящие женщины!»
ФЕВРАЛЬСКИЕ ЛАЗУРИ. У ОЗЕРА
Отец Александр тихий, кроткий. Совсем еще молодой. Церковь небольшая, красивая, с большим, красивым куполом. По ограде — старые, вековые уже, наверное, березы. Зимой, в феврале, когда начинаются февральские лазури, иней на березах делал каждый день праздничным и торжественным. Морозными днями воздух был прогрет солнцем, отражавшимся в слепяще-искристом снегу. По всей деревне в субботу топились бани. Дым в теплом морозном воздухе подымался из труб, шел во все щели из-под крыш. Распряженная лошадь, одуревая от тепла и белизны, носилась по утоптанному снегу, резко и круто останавливаясь. Еще засветло несли из бань завернутых в одеяло детей, старших вели за руку.
Летом березы, старые, редкие, не давали тени. Выделялась росшая в углу черная большая липа. Чуть выше середины, в непривычном для глаза месте она разветвлялась на два ствола. Один выше, другой чуть ниже. На обоих были огромные буслиные[6] гнезда. Летом буря сломала, отщепила один ствол. Он упал, бросив под ноги двух бусленят.
Бусленят, уже почти подлетков, с длинными клювами, подсадили в оставшееся гнездо. Птицы не приняли чужих, через несколько дней их нашли выброшенными из гнезда у подножья липы.
Случай этот остался в душе отца Александра. Отошла осень ясными, глубоко-прозрачными днями и мокрыми, хлещущими дождями с ветром вечерами. Опять все завалило снегом, опять наступила февральская лазурь. Так же торжественно осыпался в прогретом морозном воздухе иней с берез. Так же топились бани, дым поднимался из труб, струился сквозь щели из-под крыш. Так же до одури носилась по утоптанному снегу лошадь. Но что-то во всем таилось. Предчувствие недоброты и несправедливости.
Большое село, бойкое и людное когда-то, большое, но притихшее теперь, отодвинувшееся от дорог, но жившее чем-то изнутри, рождавшее много людей, отправлявшее их повсюду, за многие версты, и державшее при себе, затаилось чем-то плотским, недобрым, несправедливым.
Отец Александр навсегда ушел в глушь, в леса. Там, в лесах, маленькая деревенька Святозерье. За ней, может, с версту, Святое озеро. В лесах, сходившихся темными елями в чащах, расступавшихся соснами на подсочках, в лесах с каплями земляники и малины, с золото-медовыми зарослями зверобой-травы на вырубках, в бескрайних, казалось, лесах, — что может быть покойнее, тише и благословеннее лесного озера.