И дочка как будто понимала и соглашалась. Хотя все это было раньше, еще в Москве. Теперь же она не по годам повзрослела и ходила тихо. Жили они одиноко, и, казалось, оба страдали от этого одиночества. Старик даже словно не скрывал своего страдания. Часто он ходил, тяжело вздыхая, по заросшему саду, смотрел на оставшиеся среди мокрых ветвей одно-два яблока: «Vae soli», — «горе одиноким», шептал он сам себе. «Vae soli», — повторял дома, стоя поздно ночью перед окном, вглядываясь в тьму и вслушиваясь в порывы осеннего ветра.
Одногодков по соседству не было, а в давно сложившихся компаниях на других улицах, которые по-детски враждовали и мирились между собой, он не прижился. Отца почти не помнил, его убили в начале мировой войны. Мать стирала чужое белье, потом работала где-то уборщицей. Иногда она брала его в церковь, но из-за спин взрослых он ничего не видел, а стоять уставал.
Может, из-за этого он уже с детства почувствовал себя одиноким. А может, все было предопределено до детства.
Слоняясь по кривым пыльным улочкам, он как-то зашел в костел. Свет горел в цветных стеклах, шум и пыль летнего полдня исчезли, орган звучал во всю силу — огромные звуки в пустом костеле, органист репетировал службу. Человек в черном костюме, высокий, с непривычными чертами лица, с гортанным голосом, с необычным именем Паулускаускус. Он учил его потом играть, пел своим странным голосом, читал стихи на непонятном языке. Старый, тоскливо одинокий человек, случайно заброшенный в этот городок, и босоногий оборвыш — совсем еще маленький, но уже такой же одинокий, привязались друг к другу. Слуха у мальчика не оказалось, а дружба требовала совместного труда, и они стали учить латинский. «Gallia est omnis divisa in partes tres», — звучало под сводами. Они работали упорно, доставляя радость и удовольствие друг другу, а после урока музыка словно повторяла ритмы и звуки «Анналов» Тацита и сдерживаемую ярость обвинения Каталины.
Детство — самая длинная часть человеческой жизни. Потом все шло быстро и однообразно. Директор городского училища, невысокий сгорбленный поляк с гордо посаженной, чуть откинутой назад головой, пораженный совершенной латынью сына прачки, мать, не знающая, куда посадить «пана наставника», письмо, запечатанное старинной печатью, — так он оказался в Москве.
Гимназия, двери с огромными медными ручками, улицы с сытыми извозчиками. Еще высокая худощавая женщина в пенсне, в длинном зеленом платье. Она гордилась своим воспитанником, часто показывала его гостям, перечисляя успехи. Доброе дело, сделанное без душевной теплоты, не рождает ни привязанности, ни даже близости — он чувствовал себя одиноким среди собиравшихся по субботам дам и господ заседателей, присяжных поверенных и адвокатов.
Потом уже другая Москва — пустынные голодные улицы с одинокими прохожими, опустевшая гимназия. Когда город снова закипел людьми, он уже учился на юридическом факультете. В этом кипенье он по-прежнему был одиноким, но взрослым, обо всем думающим человеком. Он много работал, прячась от одиночества в тишину библиотек, в тишину архивных комнат, переполненных огромными папками дел. Эти серые папки с обычными номерами, где аккуратным почерком, условными, как иероглифы, определениями и формулировками были запечатлены кровавые убийства, хитроумные аферы, дерзкие ограбления. Страшные страсти, тонкие извороты потерявшего достоинство ума, приступы отчаяния поразили его до глубины души. И даже не они сами, а то, что все это собрано, записано, сформулировано.
Он сам вел дела, имел успех, постаревшая женщина в пенсне и в неизменном зеленом платье, как и раньше, показывала его гостям — но он уже слишком глубоко вник в суть дела, которым судьба привела заниматься. Овладевая тонкостями ремесла, он смотрел на все те нечеловеческие проявления человеческой сути, которыми приходилось заниматься, широко раскрытыми глазами босоногого мальчика, пораженного замирающими и рождающимися вновь звуками органа в старом костеле.
Однажды, закончив защитную речь, он, уже опускаясь с трибуны, вдруг остановился и сказал: «А все-таки он убил человека», Фраза эта произвела сильное впечатление и перечеркнула подготовленное по ходу процесса смягчение приговора. Родственники клиента со скандалом потребовали гонорар, но дело было не только в гонораре.
И судьба, может быть, повернула бы его дорогу в другую сторону, но здесь наступило время процессов, которые требовали от адвокатов особого мужества и смелости. Он был одним из немногих, у кого нашлось это мужество и эта смелость. Но долгие годы труда и напряжения оставили его таким же одиноким, как и раньше.