— Почему уехал Шаляпин…
— Почему… — повторила она разочарованно. — Куда уехал?
Он забыл! Он забыл, что она-то не может знать, никогда не читала и не думала о Шаляпине. Это так давно-давно было.
— Не знаешь?
— Нет, — невинно сказала Люда.
Учитель поставил стакан.
«Боже мой, — светилось в ее глазах, — и завтра все кончится… Неужели он не видит? Тупой, что ли…»
Учитель глядел на витязя на стене.
«Мне кажется, от велича-айшей тоски!» — подумал, но не сказал он.
— Ну, встаем?
— Зачем?
— Встаем, встаем, — вздохнул он. — Завтра на зорьке домой. Завтра домой!
— Зачем домой?
— Зачем, зачем… Жизнь нас не спрашивает. А?
— Угу, — взяла она сумочку и поднялась.
И была еще ночь в Тригорском.
Он лежал сперва после ресторана в гостинице, переминался с боку на бок, вставал пить из графина теплую воду, укладывался, но не спал — жалко было пропускать единственную и последнюю ночь у Пушкина.
Он тихо оделся и вышел.
Люда стояла в другой комнате у окна. Она уже раскрыла губы, чтобы чуть слышно окликнуть учителя, но… имя его? имя? За весь день одно только «вы». Поздно хватилась! «Оглянись… ну…» Однако он не почувствовал. Люда вся вспыхнула и, злая, нервная, выскочила по ступенькам вниз. Куда же идти? Куда? Кругом темно, глаз коли, и оттуда, от лесных вершин, дует свежестью. Нежная ночь призывала, и Люда готова была пропасть в ее тьме, заблудиться, исколоть о кустарники руки, упасть там и нареветься — только не засыпать насильно в гостинице у стены, возле трех сестер, у которых все позади!
В четыре утра учитель шел обратно. Душа все отдала, попрощалась, и был он спокоен, трезв, шел и помнил о родных в деревне: как там они без него? У большого камня с надписью, где он сказал вечером Люде о чаепитии барышень, он застал Люду и почувствовал себя виноватым. «Доброе утро!. — сказал он и подошел, положил ей на голову свою тяжелую ладонь. — Что? Что с тобой? Почему ты здесь?»
Над ними всходило утро, такое необыкновенное в их жизни.
«Зачем? — говорил ее унылый взгляд. — Зачем надо прощаться и уезжать?!»
В один из бесконечных дней, когда у каждого из нас на свой лад складывались труды и заботы, по средней России шел в южном направлении пассажирский поезд. Кто-то в эти часы появился на свет, кто-то заболел, кого-то повысили по службе, иному выпало счастье любить; в деревнях была тишина, по городам русским бежали трамваи, машины, — словом, продолжалась великая земная жизнь. В купе поезда сидела старая женщина и рассказывала добрым попутчикам о своем горе.
— Другой год плачу и не верну.
— Плакать нельзя, — робко успокаивали ее. — Эй, не плачь.
— Как же нельзя…
— Страшные сны будешь видеть. У одной так же случилось, и она плачет и плачет. Когда видит сон: иду, говорит, на могилку, встречается кум. «Вон, кумушка, твой сын на могилке сидит. Гляди ж, загородись, а то он утекет, не увидишь ты его». А я, говорит, платок сняла с головы, загородилась и иду. Он, сыночек, сидит на могилке, книжку читает. Она ближе. «Не подходи, — говорит, я мокрый, я вылез сушиться на солнышке. Все дети сухие, а я все в воде да в воде. Ты плачешь и плачешь, — я мокрый». Не плачь, ему там плохо.
— Ой, не могу. Он ни разу мне не снился. Год подошел — увидела. Поехал мой Терех на Брянщину, а я одна. Призвала внучку ночевать. И снится мне сон. Вот так выношу обед, они сидят с братом моим Минаем, покойником. Несу в двух кувшинниках и знаю, что вышла я и на правый бок повернула, оны й сидят с Минаем. Я тый кувшин открываю, а там борщ. «Ну, Миша, обедай». — «Мам, говорит, мои портянки корявы». — «Ой, сынок, у меня ёсть!» Ищу, ищу холст старинный в сундучке, глядь — появилось местечко, деру ему портянки от темно-синего полотна. «Мам, это не надо. У меня ёсть требушки. Готовь обед, сейчас мои товарищи придут». Я сейчас становлю на стол вина кувшинник. Как залазят — одни солдаты!
— А-а…
— «Баб, у тебя орешки ёсть?» Я молчу. Я оставила, как сноха-молодица приедет. «Ой, милые, Терех мой пастевал скот, а я усе лето болела, нету». Не дала. И вот оны не пили и не ели. А я орешки и на поминки берегу, год же подходит. И надо б нам в четверг ставить, в обыдённый день, а я, возьми, на воскресенье, люди ж все дома. Ладно. Во вторник снится сон. После обеда, три стола накрывали. Идет он с гульни. Стук, стук в окно: «Мам! Ёсть стаканчик выпить?» — «Ёсть, сынок. Десять литров брыкалки осталось». Накроила хлеба черного, ищу водку и… проснулась. И думаю: «Ой, боже, надо идти на могилки. Это он опять попросил». Я делаю блинов, развожу сметану, варю мясо. А я привезла с могилы его, с Целинограда, землю — и куда ж мне всыпать? Всыплю я земельку на Иванову могилку, в колхозе его кони разбили. И хожу туда поминать Мишу. Зову старушек, и поминуем. Отрезала метру полотна — отдам старику на жертва, одинокий, на ему метр на портянки. А теперь опять не снится. Оны ждут этого дня. Говорят, поминать не надо. Оны ждут.
— Это к лучшему, что не снится. Надо, чтоб забывался, иначе с ума сойти можно.