Пересекли жидкие овсы, заглубились в бор. Перестоявший от жары мох хрустел и царапал ступни. Каждый прогал в лесу был заполнен столь густой теменью, что хоть ножом ее режь; за каждым узловатым стволом чудилась засада, и невольное чувство опаски сковало Бурнашова. Он снова почувствовал тоску и недоумение. Спросить бы, мол, куда идем; но мешала гордыня; такое было состояние, что хоть распластай Бурнашова, сыми шкуру, но не заставишь вернуться. Перед спуском в овражец, заросший осинником, они приостановились. Под ногами, где-то в моховой глуби, едва переливался ручей; в сельце еще играла гармоника, переборы ее были домашними, зовущими; впереди меж черных дерев латунно и торжественно отсвечивал окраек неба; туда, в преисподнюю, провалилось солнце, и прощальный свет завораживал, наполнял сердце печалью.
– Ну ты, артист. Здесь будем иль дальше пойдем? – нарушил молчание Чернобесов. Его угнетало, что надо самому решать задуманное, не зная ответного хода.
– Где скажешь…
– Слушай, отстал бы ты от меня, – голос Чернобесова осекся. – Отлипни. У меня ведь здоровья много. У меня лошадиное здоровье. Я тебя укутаю, все одно житья не дам…
– Что, нервы слабые? – поддел Бурнашов.
– Это у меня-то? У меня канаты. Не тябе, мозгляку, со мной играть…
– У тябя, у тя-бя… Рязанец косопузый, – передразнил Бурнашов. Машинально подумал, напрягаясь всем телом и едва улавливая сбоку смутное белое пятно: «Самое время ударить снизу. За оскорбление. Ну не тяни, не тяни. Под микитки. Чтоб спланировал в овражек. А там жизнь покажет». «Ну а потом что, Бурнашов? – спросил здравый внутренний голос. – Убивать будешь или погодишь? Он же у тебя прощения просит, разве не слышишь, как человек жаждет мира, всякие неуклюжие подходы планирует? И так, и сяк, и все наперекосяк. Ну уступи, пересиль себя, голубчик».
Бурнашов приогляделся: по переливу ручья, струящегося где-то в кореньях чищеры, по болотным оконцам, по зарослям малинников и смородиновой густой прели прикинул место. Святой родник бьет, а возле должна быть часовенка. Он спустился в низинку, уверенный, что Чернобесов не отстанет уже, и, вытянув перед собою руку, чтобы не лишиться глаз, продрался сквозь заросли, обжигаясь крапивой. Злая огнистая боль была даже приятной. «Сивый дурак, остолоп, – злорадно ругал себя Бурнашов, находя в этом странное удовольствие. – Тебе же полвека стукнуло, жизнь прожита, где у тебя ум? За покаянием идешь иль Чернобесова травишь, понуждаешь? Зря, не будет от него толку. Он не палач, он помело, растутыра, обиженный на всех. Но ты возмечтал от его руки пасть, чтобы как легше. Ай да и хитрец-молодец…» – «Это неправда! Что вы такое придумали? Я жить хочу, у меня такие планы, я сына жду…»
И вдруг Бурнашову вспомнился лишь сейчас вчерашний забытый сон: снилось ему, что он выпил два стакана горячей крови и его стошнило.
Вдруг в небе выросло золотое ветвистое дерево, а следом прокатился по всей вселенной гром, и содрогнулась земля. Ночные путники невольно присели, охая душою. При свете молнии они увидели часовенку и поспешили укрыться в жидкой сараюшке, набранной из тонкомера и жердья. Чернобесов посветил спичкой, по-хозяйски огляделся, не ведая суеверного страха, зажег свечи, воткнутые по краю замшелого срубца. Вода внизу ожила, заговорила, появилось мутное желтое бельмо. Чернобесов зачерпнул святой воды и, сжигаемый хмельной лихорадкой, жадно выпил, протянул жестяную кружку Бурнашову. Тот помедлил и тоже освежил нутро.
Снаружи прошумело, всхлопало, с каким-то задушенным пространственным стоном прошелся по-над лесами вихрь, пригибая, шерстя деревья, унося в себе все слабое, уже хворое на корню. Молнии беспрерывно освещали проем двери, они сухо шуршали и трепетали в болезненном причудливом извиве, словно бы пытались достать беглецов из часовенки и прожечь. Потом тяжело, редко ударили по толевой крыше первые капли, шквал сразу откротел, унялся, и широкою рекою потек дождь. Он не шел, как бывает весенним смирным днем, не бусил мокротно, как в осенние обложные ночи, в нем не было и шальной июльской яри, но воистину рванулась на землю, прорвав запруды, необозримая взгляду небесная река.
Часовенка выдержала первый грозовой напор, в ней оказалось спокойно и мирно. С утра здесь побывали богомолки, навесили всюду пелен, на столике в углу лежали доброхотные подношения. Чернобесов не мешкая достал из сумки бутылку, мгновение подумав, достал вторую и тут же пристукнул третьей; он спешно налил, словно бы за ним гнались и норовили отнять вино, протянул недругу. Взгляды их скрестились. При свечах глаза Бурнашова казались черными, покатый лоб масляно блестел. Немигающие, какие-то ледяные, совиные глаза Чернобесова смотрели из полумрака с любопытством и недоверием, а на губах, по обыкновению, тлела ехидная усмешка.