Он имел перед ней лишь то преимущество, что сознавал опасность и понимал игру, тогда как девица-оборотень, должно быть, все еще обольщалась, что жертва блуждает в тумане.
Нужно было владеть собой и гибнуть, чтобы спасти Золотинку.
И Золотинке тоже нужно было владеть собой. Потому так долго, неестественно долго, стояла в комнате тишина.
— С чего начнем? — хрипло спросил Юлий, не замечая, как странно двусмысленно звучит этот простой вопрос.
Золотинка не замечала двусмысленности.
— Расскажи мне… расскажи мне все, о чем ты молчал. Так долго, — молвила она, с некоторым затруднением.
— Всего не перескажешь, — пожал плечами Юлий.
Девица-оборотень говорила именно так и именно то, что следовало ожидать от оборотня, и Юлий почувствовал удовлетворение оттого, что легко отслеживал игру противника. Вполне невинную с виду игру, если только ты не ждешь подвоха и заранее не готов к худшему. Что ж… чем больше промахов совершала девица, тем тщательнее нужно было скрываться, выжидая время для единственного и верного удара. Все было теперь делом времени.
— Тогда, — сказала покладистая девица-оборотень, — давай тогда погуляем. Вдвоем. Не нужно только толпы. Если ты не против, конечно.
По стечению обстоятельств тот самый Юлий, что полчаса назад пришел к жене с вечной разлукой, был не против. Но что уж нельзя было объяснить никакими обстоятельствами, он испытывал извращенное, стыдное, как порок, и, как порок, запрятанное, прикрытое самообманом удовольствие от мысли, что долг и осторожность понуждают его выказывать расположение этой скромнице с внимательными глазами. И верно, нельзя было объяснить ничем, кроме колдовства, — ни объяснить нельзя, ни оправдать! — что застенчивый взгляд карих глаз, беглая улыбка оборотня возбуждали в Юлии разговорчивость, потребность игры на краю пропасти, где путались небеса и бездна. Он играл чистосердечием, играл простодушием и не заметил как заигрался. Меткое, к месту замечание, непритязательная, мимоходом шутка, которую Юлий не всегда сразу и понимал, не ожидая поначалу от похожей на жену девицы ни тонкости суждений, ни этого милого остроумия, требовали от него непривычной бдительности, готовности к легкому, но никогда не исчерпанному, не законченному состязанию, и он испытывал давно уж забытый, но сладостный, как порок, подъем. Слово давало радость. Такое истовое, самозабвенное внимание видел Юлий в карих больших глазах, которые увлажнялись сочувствием и прояснялись, как летний день, так живо откликались подвижные яркие губы, когда казалось, что девушка, захваченная рассказом, невольно повторяет себе твое слово, столь много страстной жизни было в знакомом до самообмана лице, столь многое открывалось порывистым поворотом головы и быстрым взглядом, что Юлий с усилием понуждал себя останавливаться, чтобы вспомнить об оборотной стороне дела.
Он много говорил и много говорил лишнего, с этим нельзя было ничего поделать, то была жадность, нездоровая жадность к слову долго молчавшего человека. Он походил на истомленного безводьем путника, что набрел на источник. Он говорил и находил себе оправдания.
Колдовское наваждение, блазнь, которую он испытывал на себе с тех самых пор, как жена сменила царственное золото волос на седину, было сильнее не умолкающего сознания опасности. Весь день до поздней ночи они не отходили друг от друга ни на шаг, не зная утомления друг от друга, а одну только жажду, жажду, которая становилась тем больше, чем больше они ее утоляли. Весь день они были рядом, так близко, что можно было коснуться друг друга рукой, и, однако, ни разу не коснулись, словно расстояние это — в руку — нужно было преодолеть тысячами верст разговоров, взглядов, тысячами верст молчания, не высказанной близости и все более смелеющей в душе радости.
О боже ж мой, боже! Господи, великий боже! В человеческих ли это силах справиться с наваждением?!
Очнулся Юлий, в полной мере осознал себя и свое положение только к ночи, когда, проплутавши неведомо где, в тумане, оказались они каким-то случаем у дверей спальни и Юлий со страхом все спустившего, презревшего все прежние свои намерения и зароки игрока остановился перед мыслью о постели. Мысль эта давно уж бродила в голове, отодвинутая куда-то в заповедную область, и сейчас возвратилась во всей силе неразрешимых в своей противоречивости ощущений. Было тут нечто от самообмана: а что такого, в сущности? Страсть была заигравшегося игрока отринуть все: и совесть, и благоразумие — все ради последней, самой сладостной, самой жуткой и притягательной ставки… Имелось тут вопреки всему ощущение невозможности, недостижимости того порочного испытания, к которому подбирался он в мыслях, — было это немыслимо, как кощунство. Опутанный колдовским наваждением, он глядел на девушку, как на ангела непорочности. Что было нисколько не забавно, а страшно, если вспомнить, кто был тот ангел… Но память… Нужно было все время напоминать себе о необходимости помнить.