«Я 30 лет нес этот крест и все терпел. Конечно, если бы я еще в молодости хоть раз покричал, затопал бы на жену, она наверное бы тоже покорилась, как покоряются ваши жены, но я по своей слабости не выносил ее слез и истерик. Когда они начинались, я думал, что я виноват тут один, что я не вправе заставлять собою страдать человека, который меня любит, и всегда уступал. Мы прожили любовно 50 лет, свыклись, жена мне никогда не изменяла. Я не мог для своего личного удовольствия причинить ей боль. А когда у нас выросли дети и перестали в нас нуждаться, я звал ее в простую жизнь, но она больше всякого греха боялась опрощения, и, заметьте, боялась не душою, а инстинктом». Остановившись на минуту передохнуть, Лев Николаевич, подумавши, снова продолжал: «Я для себя одного не ушел и нес крест. Меня здесь расценивают на рубли, говорили, что я разоряю семью. Правда, – произнес он, чуть не плача, – обо мне, как о человеке, любовно заботились, чтобы не простыл мой обед, чтобы была чиста блуза, вот эти штаны (показал он на колени), но для моей духовной жизни, кроме Саши, никому не было дела. Только Саша, – произнес он нежно, – меня понимает и не бросит одного. Я не мог видеться со своими друзьями, которых здесь не любят, в особенности Чертковым. Вы знаете Владимира Григорьевича? – спросил он меня. – Он все свое состояние и жизнь тратит на распространение моих писаний. Его Софья Андреевна видеть не может, считает, что он причиной тому, что я не продаю своих писаний. Чтобы с ним видеться, я должен или выносить скандалы и упреки, или обманывать, чего я не могу. И мне хочется спокойно умереть, хочется побыть одному с самим собою и с Богом, а они меня расценивают… Уйду, непременно уйду, – произнес он как-то глухо, почти не обращаясь ко мне… – Для себя одного я этого не мог бы сделать, а теперь я увидел, что и для семейных без меня будет лучше, меньше у них из-за меня спору, греха будет».
21 октября к отцу пришли трое крестьян: Михаил Новиков, с которым отец и раньше видался и переписывался, – умный, развитой человек, разделявший взгляды отца, – и двое местных крестьян. Уже давно я не видела отца в таком веселом настроении. Когда я пришла к отцу за письмами, он, встретив меня в столовой, увел меня в кабинет, из кабинета повел в спальню. «Пойдем, пойдем, – говорил он, лукаво улыбаясь, – я тебе большой секрет скажу, большой секрет». Я шла за ним, и мне, глядя на него, тоже было весело. В кабинете отец остановился и сказал: «А знаешь ли ты, что я придумал. Я немножко рассказал Новикову о нашем положении и о том, как мне тяжело здесь. Я уеду к нему. Там меня уж не найдут. А Новиков мне рассказал, как у его брата была жена-алкоголичка, так вот, если уж очень начнет безобразничать, брат походит ее по спине, она и лучше. Помогает. – И отец добродушно засмеялся. – Вот поди, какие на свете бывают противоречия».
Я рассказала отцу, как один раз Иван-кучер вез Ольгу, она спросила его, что делается в Ясной. Он ответил, что плохо, а потом обернулся к ней и сказал: «А что, ваше сиятельство, у нас по-деревенски: если баба задурит, муж ее вожжами, – шелковая сделается».
Отец стал еще больше смеяться. «Да-да, вот поди ты, какие бывают…» – «Да это, по-моему, и не противоречие, – перебила я его, – а только у них вожжи настоящие, веревочные, а у нас должны быть вожжи нравственные». – «Да, да. А я, должно быть, все-таки уеду», – повторил он.