У Джошуа была замечательная черта — он никогда ничему не удивлялся. Если бы завтра люди начали ходить на руках, он просто принял бы это к сведению.
— Ты один? — спросил я.
— Я никогда не бываю один. Меня всегда двое. В этом и состоит моя проблема, ты что, забыл? Я ведь кошу под шизофреника. Сегодня, кстати, эта недотраханная …да Аннета произнесла в группе прощальную речь над твоей могилкой. Я и не знал, что ты не понимающий сам себя деятель культуры с прекрасной перспективой наконец себя обрести. Она еще сказала, что всем нам будет не хватать твоих ценных высказываний. Потом она показывала какие-то вырезки из иностранных газет с твоими фотографиями, а потом минутой молчания и вычеркиванием из списка группы торжественно тебя похоронила. А кстати, ты-то сейчас где, Струна?
— В Москве, Джошуа, в Москве, — ответил я.
— Это подальше, чем Щецин. Боюсь, у меня не будет времени привезти тебе товар. Это ведь где-то в Сибири, да?
— Не совсем, Джоши, но ты прав, это дальше, чем Щецин. Ты дашь мне что-нибудь послушать, Джошуа?
— Ты что, принял метанол? Тебя торкнуло?
— Еще нет. Мне хочется послушать что-нибудь из твоих наушников…
— Тогда отправляйся, мать твою, на балет, там, в Москве, говорят, хороший балет. Насмотришься на танцующие скелеты. Сам знаешь, как это успокаивает.
— Сейчас не могу, Джошуа, здесь уже час ночи, у меня болят ноги, и я в бешенстве.
— Надо было сразу сказать. Подожди минутку. А что тебе поставить?
— Мендельсона, если у тебя есть.
— Нет, я не слушаю немцев, а он к тому же был евреем. Их я тоже не слушаю.
— Тогда поставь мне что угодно, лишь бы это была скрипка…
— Тогда капризы Паганини. У него, похоже, было шесть пальцев, иначе такое не сыграть. Или пять, но длинных, как зубья вил. Обычно я слушаю его, когда прилично наберусь. Ты тоже набрался?
— Представь себе, нет. У меня уже часов пятнадцать не было никакого контакта с химией, зеленка не в счет.
— Только не говори, что ты в Москве пьешь зеленку! Это испортило бы тебе репутацию! Даже в моих глазах!
Джошуа был неподражаем еще и потому, что умел любой абсурд свести к обыденности, причем так, что сначала это вызывало смех, а потом заставляло взгрустнуть. К тому же он тщательно скрывал свою эрудицию и демонстрировал ее будто нехотя, к слову и так, чтобы собеседник, не дай бог, не подумал, что он выпендривается. Свен считал Джошуа гением, который делает все, чтобы никто об этом не узнал. Когда мы, бывало, стояли втроем на куче кокса в котельной, покуривая марихуану, и вели интеллектуальную беседу, а со Свеном такое бывало постоянно, он внимательно вслушивался в то, что психолог Аннета называла бредом. Например, только что, минуту назад, Джошуа запросто назвал Каприччио № 24, опус 1 Паганини «капризом». Такой сленг используют только истинные знатоки музыки. Он знал, что у Паганини подозревали болезнь под названием «синдром Марфана», которую выявили также у другого музыкального гения, Сергея Рахманинова. Одним из ее проявлений является удлинение костей скелета и гиперподвижность суставов.
— Ну давай, слушай капризы, Струна, — сказал он через несколько секунд, — и спусти брюки, оно того стоит…
— Представь себе, Джоши, на мне уже более часа нет брюк.
— Тем лучше! Включи громкую связь, пусть эта коленопреклоненная девица тоже послушает. И постарайся не класть свои руки ей на уши, только на волосы, — сказал он со смехом. — Мне тебя не хватает, Струна. И Свену тоже. Но мы не сдаемся. Если решишь вернуться, обязательно купи самогон, несколько бутылок… — добавил он.
Я слушал. И скучал по Панкову. В этой больнице для душевнобольных все было устроено гораздо разумнее, чем в так называемом нормальном мире. Наверное, нормы на самом деле не существует. Я сидел в московской гостинице и слушал по мобильнику музыку с плеера, находящегося в котельной берлинской психиатрической больницы. И мне было хорошо. Я не видел в этом ничего абсурдного. И никакого диссонанса.
Утром мне принесли в номер завтрак, и кофе почему-то оказался остывшим, да и есть после вчерашнего не хотелось, и я предпочел выпить минералки.
Из полиэтиленового пакета, куда переложили мои вещи, я достал джинсы, футболку и свитер. Других ботинок у меня с собой не было. Иоанна всегда высмеивала мою привязанность к одной паре обуви. У нее было пар тридцать, а у Изабеллы, насколько я помню, больше. Обувь для женщин, видимо, своего рода фетиш. Я не понимал природы этого явления и обращал внимание на женскую обувь лишь тогда, когда она выглядела экстремально. Например, кеды с вечерним платьем или зимние сапоги с шортами и муслиновой блузкой на пляже, или, как сегодняшней ночью, шпильки размером с палочки из китайского ресторана. Честно говоря, рассматривая женские ноги, я никогда не опускал взгляд ниже щиколоток и концентрировался, в основном, на бедрах.