Они решили временно устроиться там. В дни, предшествовавшие свадьбе, будущая супруга после безуспешной попытки растопить старую коксовую печь (в эти морозные зимние утра комнаты наполнялись дымом, но не согревались) погружалась обычно в чтение редкостных книг в роскошных переплетах.
Приехавших к невесте мать и младшую сестру ничуть не смущала чужая обстановка. Брат, почти подросток, был арестован в Лотарингии, его сочли «агитатором» и теперь часто переводили из тюрьмы в тюрьму, так что мать, совсем как западная туристка, привыкла ездить на поездах, летать на самолетах и плавать на пароходах. Каждые три месяца она навещала единственного сына, где бы он ни находился, в любом городе Франции или Наварры.
Женщины приложили все старания, чтобы привести в порядок парижскую квартиру: начистили паркет, отмыли до блеска кухню, приготовили для молодых новое постельное белье, полученное в последний момент, не забыли и о традиционной трапезе, которая по обычаю должна была состояться на другой день после свадьбы. Мать считала, что этот обычай надо непременно соблюсти, и пригласила с десяток друзей и родственников — студентов и иммигрантов, работавших в Париже…
Наблюдая за оживленной деятельностью своей молодой матери, невеста ощущала себя бессловесной статисткой в какой-то игре с неведомыми ей правилами. А мать не уставала перечислять вслух все положенные в таких случаях обряды, неукоснительно соблюдавшиеся в их родном городе, который отсюда, с далекой чужбины, казался нереальным или вообще уже не существующим. Угроза, нависшая над женихом, политическая деятельность которого становилась все активнее, внушала опасения относительно церемонии, назначенной на следующий день. Но какой церемонии?
Девушка вдруг заметила, что ей очень не хватает отца. Хотя, если бы свадьбу праздновали в соответствии с принятыми обычаями, на нее собралось бы многочисленное, но исключительно женское общество.
Однако, согласно той же традиции, в ту минуту, когда женщины свадебного кортежа должны увести невесту, отец, обняв дочь и укрыв ее своим бурнусом, переступает порог вместе с ней. Мать в это мгновение льет неутешные слезы, громко изливая свое горе, словно оплакивает усопшего. В этой суматохе, усугубляемой криками музыкантов и воплями соседок, мать сетует на то, что лишается поддержки в грядущей старости. Хотя в то же время в сердце ее оживают воспоминания о собственных надеждах и мечтах…
Но моя мать очутилась в зимнем Париже, и ей было не до слез. Впрочем, даже если бы свадьба праздновалась там, в доме с множеством террас, принадлежавшем умершей бабушке, и ласковый андалузский тенор вторил бы нежным трелям трехструнной скрипки, рыдающей всю ночь напролет — ведь это волнующая ночь прощания с девичеством, — мой отец все равно не стал бы брать бурнуса, сотканного из чистой шерсти женщинами нашего племени, и обнимать меня, чтобы вместе со мной переступить порог родного дома. Он стремился быть вполне «современным» и ни за что не поступился бы своими принципами в угоду старинным обычаям, хотя и нынешней моды не одобрял. И сколько бы старухи ни убеждали его, пытаясь настоять на своем и внушить ему, что он обязан умилостивить Всевышнего, он все равно бы… Впрочем, к чему эти пустые разговоры, неизвестно еще, захотел бы отец вообще встретиться с женихом, которому все эти годы тайного сватовства вплоть до официальной помолвки казалось, будто он похищает у него старшую дочь?
Ясно было одно: свадебное торжество проходило без доброго согласия моего отца, и не только потому, что он отказывался следовать обычаям, установленным предками. Как ясно было и другое: оба мужчины не смогли бы взглянуть друг другу в глаза из-за всей этой двусмысленности, ни один из них не желал уступать другому, а возможно даже, оба уже ненавидели друг друга, не отдавая пока себе в этом отчета.
Так в Париже, куда доносились отголоски непокорства, проникавшие даже в это временное брачное пристанище, я предавалась воспоминаниям об отце, решив непременно отправить ему телеграмму с торжественными уверениями в своей любви. Я забыла точные слова своего послания, но это было что-то вроде: «В этот знаменательный день я думаю прежде всего о тебе. И я люблю тебя».
Быть может, мне следовало объявить ему во всеуслышание «я-люблю-тебя» на французском языке, объявить открыто и без всякой видимой необходимости, прежде чем отважиться провозгласить это во тьме — только вот на каком языке? в часы, предшествующие свершению брака?
Да, это свадебное торжество непрестанно лишалось чего-то: не было ни пронзительного женского клича — традиционного «ю-ю», — ни гомона толпы закутанных в покрывала женщин, ни дразнящего запаха всевозможных яств всей этой нарочитой суматохи, которая поддерживалась, дабы дать возможность невесте, такой одинокой средь всеобщего возбуждения, проникнуться печалью грядущей жизни…