А приказа об отводе войск все нет. Суматоха и волнение в деревне постепенно улеглись, женский плач стихает. Но вот наконец приказ получен, завтра выступать. Чтобы добраться до моря, солдатам придется шагать целый день. Впереди — бронемашины, сзади — танки, а в середине — грузовики, которые доставят солдат в Константину. Но прежде, «грязные, как бездомные собаки», они будут спать на пляже, а на рассвете их разбудит дождь…
Быть может, как раз во время этого спуска к морю или на другой день в одном из грузовиков военной колонны, под дождем, некий Бернар, вспоминая о том, чего ему уже никогда не забыть, доверится тому, кто поведает потом об этих днях, проведенных в аль-Арубе?
И снова один человек говорит, другой слушает, а затем пишет. Я натыкаюсь на слова, которые передаются из уст в уста, и начинаю пересказывать их сама, говорю вам и для вас, вдовы другой горной деревушки, которая так далеко от аль-Аруба или, может быть, наоборот, так близко.
Накануне выступления Бернар, безоружный, ползет среди ночи на четвереньках, стараясь проскользнуть незамеченным мимо часовых, на ощупь пробирается он по деревне, пока не находит дом с наполовину обвалившейся кровлей и почти полностью выбитой дверью.
— Там, — признается он, — мне улыбнулась днем хорошенькая Фатима!
Он крадется в дом, не постучав. Было это примерно в половине второго утра. Постояв в нерешительности в темноте, он чиркает спичкой и видит перед собой на полу целую группу сидящих кружком женщин, которые не спускают с него глаз; почти все они старые или кажутся таковыми. Тесно прижавшись друг к другу, они смотрят на него, и в глазах их отражаются удивление и ужас…
Француз достает из карманов распиханные как попало продукты и тут же поспешно раздает их. Он ходит взад — вперед, зажигает еще одну спичку; глаза его ищут и находят наконец «хорошенькую Фатиму», которая улыбнулась ему днем. Он быстро хватает ее за руку и поднимает.
Снова стало темно. Оба они направляются в глубь громадной комнаты, туда, где царит непроглядный мрак. Старухи не двинулись с места, поджав ноги, сидят они тесным кружком, молчаливые сестры с потемневшими вдруг глазами, прикованными к этому краткому мигу в таком неверном и зыбком настоящем: существует ли оно где-нибудь, счастье?..
Француз разделся. «Мне показалось, будто я у себя дома», — признается он потом. Он прижимает к себе дрожащую девушку, она в ответ обнимает его и начинает ласкать.
«Что, если какая-нибудь старуха подойдет и всадит мне нож в спину?» — думает он.
Но тут вдруг две хрупких руки обвивают его шею и слышится голос, который торопливо произносит сбивчивые, несвязные слова, такие непонятные и нежные слова, теплые слова, задушевные. Он впитывает их, эти слова, арабские или берберские, слова неведомого страстного языка.
«Она целовала меня прямо в губы. Представляешь! Я никогда такого не испытывал, никогда!.. Чтобы так вот вдруг! Она целовала меня! Понимаешь!.. Целовать меня! Зачем, за что? Это было безрассудно, глупо, и потому мне никогда этого не забыть!»
Бернар вернулся в лагерь около трех часов утра. Едва он успел задремать, как его уже будят: пора уходить из этой деревни, уходить навсегда.
Двадцать лет спустя я описываю вам эту сцену, вам, вдовам, чтобы вы тоже это увидели, чтобы вы тоже умолкли в задумчивости. И старые женщины, застыв неподвижно, слушают, как отдается неизвестная сельская девушка.
Молчание, будоражащее страстные ночи, и остылые слова, молчание «зрительниц», сопровождающее трепетные поцелуи в самом сердце разрушенного селения.
Отец в феске, стараясь держаться прямо, шагает по деревенской улице; он ведет меня за руку, и я, первая из всей семьи, кому покупали французских кукол, я, которой не было необходимости упираться при виде покрывала-савана или, наоборот, смиренно подставлять голову, подобно той или иной двоюродной сестре, я, которая, накинув на себя во время очередного свадебного торжества традиционное покрывало-высшая степень кокетства, воображала, будто надеваю карнавальные одежды, ибо мне окончательно и бесповоротно удалось избегнуть заточения, — я, девочка, испытывая чувство гордости, иду по улице, держась за руку отца. И вдруг мною овладевает неуверенность, меня начинают терзать сомнения: а может, мой «долг» заключается как раз в том, чтобы вместе со своими близкими остаться «сзади», в гинекее?
[74]И позже, уже в отроческие годы, чувствуя на своей коже, на всем своем подвижном теле пьянящий свет дня, я все еще мучилась тревожным вопросом: «Почему именно я? Почему из всего племени только мне выпала такая удача?»