Я как бы сосуществую с французским языком, и потому мое раздраженное брюзжание, мои страстные всплески, мое внезапное, исступленное молчание составляют часть обыденной семейной жизни. Если же я сознательно иду на громкую ссору, то не столько ради того, чтобы нарушить монотонное течение жизни, которое выводит меня из себя, сколько от смутного сознания чего-то непоправимого: не слишком ли рано вступила я в брак по принуждению, вроде с раннего детства «обещанных» и ставших невестами девочек моего города?
Отец, учитель, тот, кому уроки французского языка позволили вытащить семью из нужды, «отдал» меня, хотя я не достигла еще и отроческих лет, — не так ли поступают со своими дочерьми некоторые отцы, отдавая их неведомому суженому или, если взять мой случай, во вражеский стан? Подобное суждение, подкрепленное к тому же примером из нашей традиционной жизни, может показаться ошибочным; и в самом деле, в десять-одиннадцать лет не была ли я, по всеобщему признанию моей родни, «любимицей» отца, раз он без колебаний спас меня от заточения?
Однако принцессы королевского дома тоже, нередко вопреки своей воле, оказывались по ту сторону границы вследствие соглашений, которыми заканчивались войны.
Французский язык для меня — неродной, вроде мачехи. А где же мой родной язык, бросивший меня, словно мать, на произвол судьбы?.. Материнский язык, возвеличенный или опороченный, отданный на откуп балаганным зазывалам или только тюремщикам!.. Под бременем запретов, полученных мною в наследство, я утратила вкус к песням, воспевающим арабскую любовь. Неужели потому, что я отторгнута от этих любовных речей, французский язык, которым я пользуюсь, кажется мне скупым и невыразительным?
Арабский поэт описывает тело своей возлюбленной; утонченный андалузский эстет сочиняет все новые трактаты и учебники, чтобы как можно подробнее передать прелесть эротических поз; мусульманский мистик в шерстяном рубище, насытившись жалкой горсточкой фиников, захлебывается пышными эпитетами, дабы выразить свою неуемную любовь к Всевышнему и жажду приобщения к загробному миру… Роскошь этого языка кажется мне чрезмерным и потому подозрительным изобилием, словесным утешением, не более того… Богатством, растраченным в предвидении грядущего упадка!
Слова любви прорастают в пустыне. На протяжении пятидесяти последних лет, после нескольких веков глухого затворничества, тела моих сестер начинают вспыхивать кое — где отдельными пятнами; они бредут на ощупь, едва решаясь двигаться вперед, ослепленные непривычно ярким светом. Молчание окружает первые запечатленные на бумаге слова, но уже где-то, заглушая жалобное стенание, звучит смех.
«Любовь, ее крики» рука моя невольно выводит эти слова, ведь французские слова: «писать» и «кричать» — сродни друг другу, любовь, описанная французскими словами, изливается в крике; ну а тело мое просто передвигается, идет вперед, однако при звуках древнего клича предков на полях сражений минувших лет оно, лишившись привычного покрова, обретает первозданную наготу, становится и целью, и самоцелью, и потому писать — значит жить.
Задолго до высадки французов в 1830 году, веками вокруг испанских крепостей (Орана, Бужи, точно так же как Танжера и Сеуты в Марокко) война между сопротивлявшимися коренными жителями и оккупантами, часто оказывавшимися взаперти, велась по принципу rebato.
[75]Представьте себе изолированный пункт или крепость, откуда военные силы бросаются в атаку и куда они потом отходят в случае необходимости; так вот, за время мирных передышек это место успевало превращаться в цветущую зону сельскохозяйственных культур.Такого рода война — быстрые вооруженные нападения, перемежающиеся затишьем, — позволяла каждой из сторон до тонкостей изучить противника и в соответствии с этим соразмерять свои силы.
После почти полуторавековой французской оккупации, которая кончилась, в общем-то, не так давно, языковые владения распределяются как бы между двумя народами и их памятью; французский язык — и во плоти, и в голосе укоренился во мне, подобно горделивой крепости, тогда как родной язык, сотканный из устных преданий, похожих на разрозненные части одежды, упорствует, сопротивляясь и атакуя в перерывах между передышками. Ритм rebato подстегивает меня, я чувствую себя и осажденным чужестранцем, и коренным жителем, готовым с отчаяния пойти даже на смерть: обманчивое кипение страстей, столкновение устного слова и письменности.
Писать на языке противника это не значит бормотать что-то себе под нос; писать буквами чужого алфавита это значит выставлять локоть далеко вперед, перебросив руку через заградительную насыпь, а при таком положении написанное превращается в мятущийся вихрь.
Язык, уходящий корнями в мутную даль вчерашнего дня, лишает добычи того, с кем нельзя обменяться словами любви… Громкая французская речь нередко звучала вчера в залах суда, французский глагол испепелял и судей, и осужденных. Слова протеста, слова, связанные с судебной процедурой, с жестоким насилием, вот устный источник французского языка колонизованных, порабощенных.