Что такое? Неужели этому жалкому ничтожеству все же удалось перехитрить Вольтера? Лицемерно сосредоточив все свои инвективы против Вольтера в личной переписке? Так что, несмотря на все свои злобные наскоки на Вольтера, которые стоили ему целого состояния, Руссо мог явиться в суд общественного мнения как невинная белая овечка. А Вольтер казался палачом с руками по локоть в крови Руссо.
Вероятно, мир свихнулся. Ведь это он, Вольтер, помог Руссо достичь славы. А что Руссо сделал для него?
В конце концов Вольтер все же согласился с мнением комитета и разрешил не возвращать деньги Руссо. Руссо, однако, даже спустя несколько лет жаловался в своих «Диалогах», что общественность намеренно держали в неведении в отношении его вклада в общее дело. Хотя он гораздо чаще других поклонялся этому великому человеку.
Вот вам еще одно доказательство их гнусных усилий вытравить из людской памяти Жан-Жака и его сочинения. Еще одно доказательство существования мерзкого заговора против него.
Затея со статуей утратила уже прежний вкус для Вольтера. Для чего эта статуя? Неужели люди уже хотят видеть его мертвым? Не поэтому ли многие, включая и самого Руссо, так активно посылали в комитет свои деньги? К тому же сама мысль о том, что в мраморе будет увековечено его отвратительное худосочное тело, выводила его из себя. Вольтер писал Фридриху Великому: «Должно быть, вы сейчас занимаетесь изучением анатомии, коли делаете свой вклад в статую такого скелета».
Прибытие в Ферней самого знаменитого тогда скульптора Пигаля[243] еще сильнее напомнило Вольтеру, как все увереннее к его телу подступает смерть, хотя она еще и не овладела целиком этой хилой цитаделью.
— Значит, вы заключили договор на изображение моего обличья? — спросил Вольтер у Пигаля. — А вам никогда не приходило в голову, что вам прежде нужно его отыскать? Могу побиться об заклад, что вы его и не обнаружите. Мои глаза на три дюйма ушли в голову, зубов нет и в помине, а щеки — это лишь смятая бумажка, прикрепленная к челюстям.
Но больше всего его раздражала необходимость сидеть тихо, неподвижно. Ему следует быть куда активнее, чтобы отогнать от себя курносую. Чем сильнее он чувствовал ее ледяное дыхание, тем более энергичным пытался быть.
Вольтер заполнял свою жизнь самыми разнообразными литературными, политическими и финансовыми прожектами. Он высадил на площади в несколько квадратных километров шелковичные деревца для сбора шелковичных червей, поставил на полях сотни ульев. Особенно бурную литературную деятельность он развил на закате жизни, когда за последние четырнадцать лет написал значительно больше писем и памфлетов, чем за все предыдущие семьдесят.
Это вам не Руссо. Ибо даже в этом они не должны походить друг на друга. Руссо постепенно ограничивал свою жизнь, у него становилось все меньше друзей, он уже сворачивал свою литературную деятельность. Например, Жан-Жак, когда отправился жить на уединенный остров на озере Бьен, велел уложить большую часть своих книг, но так и не удосужился их потом распаковать.
В одном из последних писем к своему секретарю Вагниеру в Ферней Вольтер, который уже лежал на своем смертном одре в Париже, составил список нужных ему книг — длинный список с подробными указаниями, где найти каждую из книг на полках.
Складывалось впечатление, что Руссо репетирует встречу со своей смертью, понимая, что это неотрывная часть замысла природы, и воспринимая ее так, как нужно, беспрекословно. А Вольтер только сильнее сопротивлялся. Хотя, конечно, он тоже знал, кто будет его последней гостьей. И поэтому был исполнен решимости не тратить даром ни минуты жизни, даже последние, отмеренные ему на этой земле.
Старый философ сидел перед Пигалем, мрачно размышляя о своем. Его застарелая вражда к Богу только усиливалась. Руссо мог упрекнуть его в том, что Вольтер убежден в своей способности создать лучшую систему творения, со всеми процессами, связанными с рождением и смертью.
Разительный контраст между отполированными мраморными членами его тела и его настоящими органами, обтянутыми грубой, уродливой кожей, только лишний раз подчеркивал похоронный аспект такого проекта, связанного с установлением его статуи. Такие мысли воскресили в его памяти кожу Нинон де Ланкло, которую он видел около семидесяти лет назад, когда его, совсем еще мальчика, привезли посмотреть на эту знаменитую гетеру. Ей тогда уже было восемьдесят пять. Он был так напуган, каждую секунду ожидая, как бы при малейшей улыбке ее высохшая, ломкая кожа не лопнула, залив кровью лицо.
Увы! Годы пролетели — не успел он и моргнуть, — и вот у него самого такая же тонкая, такая же высохшая, морщинистая и ломкая кожа, как у старой Нинон. Бритье для него стало настоящим мучением: приходилось растягивать кожу двумя хирургическими зажимами, чтобы избежать глубоких порезов.
Так размышлял он, сидя пред Пигалем. Иногда даже надувался, чтобы у него появилось хоть какое-то подобие губ. Иногда раздувал щеки, чтобы разгладить самые глубокие, самые неприглядные морщины.