Руссо был настолько поглощен своими переживаниями, что забыл побриться. Заметив это, Гримм и аббат Рейаналь пытались его задержать.
— Нет, в таком виде здесь показываться нельзя! — завопили они в один голос.
— Почему же? — спокойно спросил Жан-Жак. — Кто же осмелится остановить меня?
— Вы не совсем прилично выглядите по такому исключительному случаю, — упрекнули его.
— Как обычно, — ответил Руссо, — ни хуже, ни лучше.
— Дома вы вольны делать что угодно, — настаивали они на своем. — Но сейчас вы находитесь во дворце. Там сам король. И мадам де Помпадур.
— Если они там, то и я имею право там быть. У меня даже больше на это прав — я композитор!
— Но вы так неряшливы.
— Что же вы заметили во мне неряшливого? — спросил Руссо. — Выходит, волосы растут у меня на лице только потому, что я неряшлив? Так они все равно будут расти, независимо от того, опрятен я или нет. Сто лет назад я бы с большой гордостью носил бороду. А безбородые отходили бы в сторонку, так как их считали бы неряшливыми. Но времена изменились, и теперь я вынужден притворяться, что волосы не растут на моем лице. Потому что такова мода. А мода здесь — истинный король. Нет, не Людовик Пятнадцатый, ибо даже он вынужден ей подчиняться. А теперь, с вашего позволения, я хотел бы послушать собственное сочинение.
Несмотря не внешнюю храбрость, Руссо чувствовал себя не очень уютно. Он боялся, что его опера может провалиться, боялся присутствия короля и лиц из высшего общества, боялся внезапных приступов болезни. Он представить себе не мог, что придется выйти из этого битком набитого зала посредине представления! Перед всем двором! Перед самим королем!
Тем временем зажглись лампы, и занавес пополз вверх. Зазвучала первая его ария. Чопорная обстановка в зале никак не соответствовала тому, что зрители видели на сцене: покрытые снегом вершины Альп, юные пастушок с пастушкой, хор крестьян. Сюжет оперы был предельно прост: любовь молодых людей, которые хотят быть счастливы вместе. Первая ария так понравилась зрителям, что сразу стало ясно: оперу ждет большой успех. Одна песня сменяла другую, и Жан-Жак видел, как тепло встречала их публика. Когда исполнялись печальные партии, на глазах многих появлялись слезы, тогда Руссо охватывал приступ нежной чувствительности, ему хотелось расцеловать этих людей за их отношение к искусству, к его музыке. И вот раздались овации — несмотря на сдержанность короля (на него постоянно оглядывались, стараясь уловить настроение и отношение к опере).
В тот же вечер королевский управляющий зрелищами сообщил Руссо, что король ждет его завтра, в одиннадцать утра.
— Скорее всего, он назначит вам пенсию, я в этом почти уверен, — обрадовал Жан-Жака месье де Кюри.
Пенсия! Королевская пенсия! Точно такая, какую получал Вольтер от регента!
Всю ночь Руссо пролежал с открытыми глазами — приятные мысли не покидали его. Никогда еще он не был так уверен в себе. Никогда еще он не был так близко к Вольтеру! Но вдруг он начал осознавать, что не может принять приглашение короля. А если начнется приступ и он не выдержит? Но даже если стерпит, то как предстанет перед королем, как найдет нужные слова, если тот о чем-то спросит? С его косноязычием и несообразительностью? Нет, это выше его сил. При таких мыслях он даже вспотел Ну а если он примет королевскую пенсию, не оборвет ли это славу автора «Размышлений об искусствах и науках»? Ведь король намерен наградить его как музыканта. Тогда прекратятся все разговоры о нем, о «нашем странном Жан-Жаке», о «нашем неподкупном Жан-Жаке, который — вы только вообразите — желает зарабатывать себе на жизнь своим честным трудом и считает единственным счастьем для себя — признание своего народа».
Теперь у него будет другой покровитель — сам король. И от него теперь ждут почитания его величества, он должен написать новое музыкальное сочинение, превосходящее «Деревенского колдуна».
Может ли он рисковать своей славой писателя ради каких-то музыкальных шалостей?
Он уже гордился своим музыкальным талантом. Ему доставляло большое удовольствие сознавать, что никто из его друзей — ни Дидро, ни Гримм, ни кто другой, писавший, несомненно, хорошие произведения, — не мог сочинить оперу. Да, но вдруг его второе произведение окажется неудачным? Предположим, публика будет недовольна, найдутся свистуны. После этого он никогда не сможет быть критиком. Если он, Руссо, снова начнет проклинать искусство, то над ним по праву все от души посмеются. Его упрекнут в том, что он критикует область, в которой сам не очень-то силен.
Нет, все-таки не следует соглашаться на королевскую пенсию. Он должен и дальше заниматься перепиской нот, работать над очередным эссе как добродетельный человек, гражданин Женевы. Но все же соблазн был велик. Вполне естественно. Столько лет бесплодных ожиданий научили его наслаждаться любым проявлением отличия. Руссо отлично понимал, что не сможет одновременно играть роль художника и придворного. Ему необходимо будет овладеть искусством хороших манер, а это невозможно!