— Мы слышим это снова и снова, — вмешался смотритель. — Их руководство объявило им, что Финляндия первая напала. Они сражаются, потому что считают это своим долгом.
— Все это пропаганда? — Я вздрогнула и снова посмотрела на пилота, который был здесь, в этом богом забытом холодном месте, и знал, что его могут расстрелять в любой момент. И все потому, что его правительство солгало. Он жил и даже не догадывался, что это ложь.
— Спроси, есть ли у него семья, — попросила я охранника. Он так и сделал, но когда русский пилот ответил, охранник отвернулся, потому что мужчина заплакал, держа руку на уровне талии, чтобы показать рост своей дочери. Он изобразил, что его жена беременна вторым ребенком, и слезы потекли по его щекам в бороду.
Начальник тюрьмы кашлянул, издав сдавленный звук. Виски смотрел на свои ботинки. Мне хотелось зарыдать.
— Пожалуйста, давайте оставим его в покое, — взмолился охранник.
Он не хотел больше ничего знать, иначе не сможет выполнять свою работу и спокойно спать ночью.
Мы навестили еще двух русских военнопленных, которые выглядели за решеткой такими потерянными, что я попросила у охранника разрешения дать им сигарет. Я была напугана, растеряна и взволнована и едва могла смотреть на них без слез. У русских были тоненькие хлопковые брюки, поношенные пальто и неподходящие для такой погоды ботинки.
Мужчины, должно быть, почти обезумели от холода, но отвечали на мои вопросы торжественно и почтительно и курили мои сигареты так, как будто это было последнее удовольствие в их жизни: глубоко затягиваясь и медленно выдыхая. Через охранника они сообщили то же самое, что и летчик: они сражаются, потому что защищают Россию. До отправки на фронт им дали всего десять часов на подготовку. У них были семьи. Они не хотели умирать.
— У вас доброе сердце, — сказал Виски, когда мы покинули камеры.
Я тяжело дышала, но не от подъема и напряжения.
— Правительства и мировые лидеры должны быть наказаны, — сказала я. — Не мирные граждане.
— Во мне нет ненависти, — объяснил он. — Но война требует от нас практичности, не так ли?
— Это просто отвратительно, вот и всё.
Он громко откашлялся. Звук отразился от глубоких каменных стен и эхом прокатился вверх и вниз по лестнице, прежде чем вернулся обратно к нам.
— Согласен.
Чуть позже мы пошли на аэродром, хотя я и не просила его показывать. Командир эскадрильи был копией полковника, с которым я познакомилась утром. Когда он торжественно провел меня рядом с пятью самолетами с блестящими заклепками, я старательно их хвалила и делала заметки ради его спокойствия. Когда меня наконец отпустили в ближайший блиндаж, я увидела мужчин из эскадрильи, стоявших возле костра. Их лица были ярко освещены. Один из них играл на гитаре в перчатках без пальцев, его прикосновения к струнам казались легкими и непринужденными. Что это было: народная песня, песня о любви, гимн? Я не понимала слов, но музыка, казалось, парила над блиндажом. Снег беззвучно падал. Я посмотрела на Виски — его нижняя губа дрожала.
— Я вижу, у тебя тоже доброе сердце, — сказала я и серьезно задумалась над этим.
— Я знаю эту песню, — ответил он просто. — Она на время помогает забыть, какие ужасные вещи происходят вокруг.
Я тоже это почувствовала: на миг голос певца приподнял нас всех над этой войной — над любой войной, над людьми, способными разрушать. Пока он пел, мне удалось забыть о том, где я нахожусь и что творится в мире. Почти забыть.
Воспользовавшись особым пропуском от Рузвельта, я осела на Карельском фронте на несколько дней. Я была не просто единственной женщиной, но и единственным журналистом, которому удалось туда добраться. Даже будучи одинокой и напуганной, я осознавала, что на меня возложена серьезная ответственность, и намеревалась справиться с ней, по крайней мере сделать все, что в моих силах.
Было что-то сюрреалистичное в том, как финские солдаты скользили на лыжах по заснеженной, затянутой туманом тропе, стремясь застать русских врасплох, в звуке артиллерийского огня, наполовину поглощенном бурей, в безмолвных сожженных деревнях, горящем белом мокром лесе.
Вернувшись в Хельсинки, в кафе я попыталась записать то, что видела, не выражая своих чувств по этому поводу, — «Колльерс» нужен репортаж, а не спектакль или заламывание рук. Ему не нужны слезы. И все же как я могла держать свои чувства при себе? Это была война ненасытных. Потому что всего несколько человек — Гитлер, Франко, Муссолини и Сталин — хотели контролировать все, до чего могли дотянуться, в то время как простые люди шли на смерть и даже не знали, ради чего. В Испании хотя бы была достойная причина, чтобы сражаться и умирать. Но эта война — она приводила меня в бешенство, стоило мне начать размышлять о ней.