В Англии, для начала, его бы и городом не назвали. «Городской центр», как местные жители величественно именовали его административно–торговую зону, пересекали четыре бульвара, два с севера на юг и два — с востока нa запад, образуя нечто вроде доски для игры в крестики–нолики. Когда каждый из них доходил до конца собственно городской застройки и продолжал, уже в виде дороги, идти по всхолмленной лесистой местности, в одной из уютных ложбин которой и обитали городские жители. Большинство их домов располагалось именно там. В общем, Честерфилд был вполне достойным образчиком американского пригорода — в меру помпезного, в меру элегантного, — где рестораны и магазины (я обнаружил даже одинокую оружейную лавку, в двойном окне которой располагалась симметрично оформленная витрина с выставленными на продажу револьверами и винтовками) облицованы радующим глаз красновато–коричневым кирпичом, а троица городских банков окружена стрижеными колючими изгородями, что превращает их в некое подобие сельских усадеб, жилые же кварталы, посещенные мною после обследования «центра», представляют собою длинные ряды чистеньких и неброских щитовых домиков, огражденных выкрашенными в белый цвет заборами, в двориках же то тут, то там можно увидеть детский трехколесный велосипед. Слабый солоноватый воздух и отдаленные чаечьи крики постоянно напоминали мне, что я все же, в некотором роде, на острове, но вокруг не наблюдалось и следа того вульгарного сказочного романтизм а, присущего Лонг–Айленду, каким он предстает перед нами в мифе, созданном Фицджеральдом.
В тот первый день, хоть я и упивался ощущением того, что хожу по той же мостовой, по которой, возможно, ходил Ронни, и что теперь, как он сам выразился в одном из интервью, мы «занимаем одно и то же пространство», и хотя (пусть я позже и понял всю абсурдность подобного предположения) я уже тешил себя (в такой степени, что постоянно нервно оглядывался) возможным чудом случайной встречи, все же основною моею заботой было подыскать место, где я мог бы остановиться на ночлег и обдумать свою дальнейшую стратегию.
Ближе к вечеру, внезапно сообразив, что не ел весь день, я заказал чизбургер в маленькой, чистенькой и шумной закусочной, деревянные кабинки которой были отделаны кожей, благодаря чему интерьер слегка напоминал двадцатые годы. Владельцем и по совместительству шеф–поваром заведения был некто Ирвинг Бакмюллер, единственным промахом которого, поскольку чизбургер оказался очень вкусным (насколько могу судить я, отведавший это блюдо в тот раз впервые в жизни), было имя, данное им своему заведению:
Сам Ирвинг, толстый и неряшливый, с головою большой, как футбольный мяч, повторявшей очертания его выпуклого брюшка, то и дело высовывался из кухни, обтирая здоровенные, как блины, и такие же жирные ладони о засаленный, но некогда белый фартук и впуская при этом клубы тепловатого пара, пахнувшего чем–то горелым. Время от времени он обходил кабинки, с грубоватым добродушием заглядывая к посетителям через плечо и спрашивая их сиплым голосом, звучавшим так, словно его владелец перенес удаление связок, всем ли они довольны. Ко мне он проявил интерес особенный, какого, впрочем, по всему судя, удостаивался у него каждый новый посетитель, и, игнорируя пронзительные вопли официантки, требующей «еще одно яичко в мешочке» и «два специальных голубых без соуса», уселся за мой стол напротив меня и поведал мне, что служил во время войны на базе в Олдершоте, после чего спросил, не доводилось ли мне встречаться с его «лучшим английским корешем», неким Беном Сатклифом. Я, в свою очередь, сгорал от желания спросить Ирвинга, не знаком ли он с Ронни Бостоком, но внезапно поддался приступу бессмысленного панического страха и ограничился вполне безопасными расспросами касательно местных гостиниц Гостиниц в городе оказалось всего одна — небольшой «мотелишко» на окраине, — и туда–то я и направился, как только мне удалось избавиться от неуклюжего гостеприимства ресторатора. Долго не канителясь, я снял скромное отдельно стоявшее бунгало и заплатил раболепствовавшей передо мной хозяйке за неделю вперед. Затем я вернулся в Нью–Йорк ближайшим поездом, провел еще одну ночь в отеле (ночь, изобиловавшую путаными снами, в которых сцены жуткого страдания — страдания, причину которого мне так и не удалось определить, — сменялись столь интенсивным и всепоглощающим ощущением душевного и телесного комфорт а, столь неописуемым, что я не мог подыскать для сравнения ничего в прежней моей жизни) и выписался из него рано утром, после чего опять направился в Честерфилд.