Даже самое лицо Гофмана изменилось. Мальчик он был почти красив вызывающей дерзостью лица. Помню, как Е. И. О-ва, с которой я познакомил Гофмана, отозвалась о нем после первой встречи: «Хорошенький мальчишка, только очень самоуверен!» Другая дама, в те дни, назвала Гофмана «бесенком». Этот «бесенок» в Гофмане с годами исчез совершенно. Его лицо приобрело ту задумчивость, которая знакома по его портретам. Пенсне, которое он стал носить постоянно, и две складки на лбу, между глазами, придали этому лицу выражение строгости, какого-то неизменного вопроса. Вообще Гофман вырос, возмужал, сложился во взрослого человека, и его уже никто не назвал бы «мальчишкой». Только поэзия Гофмана свидетельствует, что в глубине души он остался прежним. Нежность детской души, порывистость мальчика, пламенность юноши, все это осталось живо в позднейших стихах Гофмана, как сохранилась в них и неизменная певучесть, этот «случайный и несправедливый дар неба», роднящий Гофмана в нашей литературе с Лермонтовым, Фетом и Бальмонтом.
В своей рецензии на «Книгу Вступлений» я писал: «Суждено ли Гофману изведать смерчи жизни, он не знает и сам, как не знает, сожжет ли его этот огненный вихрь». По-видимому, «смерчи» не минули Гофмана, и сожжен он был не этим «огненным вихрем». Многое для вдумчивого читателя открывают такие строфы, как (1908 г.):
Это — то же, что когда-то юноша Гофман пытался выразить своим парадоксом об «удовольствии мгновенья», но насколько углубленное, как-то по новому пережитое, воспринятое и отраженное!
В 1909 г. (сколько помнится) В. Гофман покинул Москву и переехал жить в Петроград. Внешним поводом было сотрудничество в петроградских изданиях. Москва не подходящий город для лиц, живущих литературным заработком — в ней журналов мало, круги газетных сотрудников строго замкнуты. В частности, работа в «Весах» как в журнале небольшом по размерам не могла служить сколько-нибудь чувствительным подспорьем. Но была у Гофмана и другая причина уехать из Москвы, в которой прошла его юность: необходимо было в корне изменить жизнь. Другие лучше меня смогут объяснить эти условия. Только по отрывочным намекам из слов самого Гофмана я знаю, что он более не мог продолжать жизнь, которую вел четыре года. Считаю себя вправе засвидетельствовать, что Гофман, в этих обстоятельствах, держал себя с благородством безупречным. Он сам сильно страдал от создавшегося положения, но вся жизнь казалась впереди, и было преступлением искажать ее ради педантических понятий об отвлеченном «долге». Гофман решительно рассек узы прошлого и пошел навстречу новой жизни.
После отъезда Гофмана из Москвы я виделся с ним редко, — урывками, во время его приездов к нам и моих поездок в Петроград.
Не мог я и внимательно следить за литературной деятельностью Гофмана, так как сосредотачивалась она преимущественно в петроградских газетах. Но всегда с волнением читал я новые стихи Гофмана и с интересом его рассказы. Между прочим, я просил у него рассказ для «Весов», но Гофман ответил мне, что даст только тогда, когда напишет что-нибудь достойное: напечатанными рассказами он сам не был вполне удовлетворен. Напротив, общие наши друзья отзывались о прозе Гофмана с большой похвалой. Чувствовалось (это именно «чувствуется»), что его коснулся, наконец, «успех», что лед равнодушия пробит. Проживи Гофман еще 2—3 года, для него началось бы быстрое восхождение. Уже составился круг читателей Гофмана, уже создавались страстные его поклонники, уже слабо розовела заря того дня, который именуется «славой», – тоже «случайный» и часто «несправедливый» дар неба, на этот раз предназначавшийся тому, кто его заслуживал по праву.