ливый хобот, касавшийся моих страждущих
губ, был на самом деле мокрым хвостом уходя-
щей в забытье драг-культуры шестидесятых. Но
даже если я заблуждался, мне все равно везло.
Везением была сама возможность ошибки — в
те дни ошибиться было еще можно, и именно
сбои матрицы, как это всегда бывает, вели в не-
предсказуемый лабиринт чудесного.
Желтые страницы шептали: если ты хочешь,
чтобы высокое и тайное вошло под темные
своды твоего «я», следует развить в себе благо-
говение и склониться перед неизвестным в мол-
чаливом поклоне. Дело не в том, что кому-то
нужны эти поклоны. Тут действует простой эф-
фект наподобие физического: чтобы легкие
втянули в себя свежий воздух, в них должен
возникнуть вакуум. Нельзя наполнить чашку,
которая полна до краев — она должна быть пу-
стой.
Мы все лишь части единого, впитывала в
себя моя замершая в поклоне тишина, и глав-
ным заблуждением человека является вера в то,
что вокруг него — какой-то «внешний» мир, от
которого он отделен воздушным зазором. Чело-
век состоит именно из мира, прорастающего
сквозь него тысячью зеленых ветвей. Он и есть
переплетение ветвей, поднимающихся из озера
жизни. Отражаясь в его поверхности, ветви ве-
рят в свою отдельность, как мог бы верить в нее,
к примеру, зеркальный карточный валет, не до-
гадывающийся, что им просто играют в дурака
и без колоды он нефункционален.
Наш ум — продолжение ума тех, кто жил
раньше, наше тело состоит из праха древних
звезд, а волшебный язык, на котором мы дума-
ем об этом, самая центральная и интимная
часть нашего существа — выставлен напоказ в
любом букваре... Высшее «Я» мира — в каждом
из нас, шептали желтые страницы, только су-
мей найти его.
Но я сразу понял, что искать это высшее «Я»
будет другое, низшее — которым я в результате
и окажусь. Вся тайная мудрость человечества
представлялась мне чем-то вроде зеленого лес-
ного лабиринта. Его тропинки подводили близ-
ко-близко к висящему над ним яблоку исти-
ны — и снова уводили прочь. Сделаться, стать,
оказаться тем единственным, что было всегда и
с самого начала, для смертного человека невоз-
можно. Одна кажимость может как угодно пе-
ретекать в другую, облака могут принимать са-
мые разные формы — но они никогда не смогут
стать небом.
«Понять, что ты всегда был...»
Желтые страницы, похоже, немного врали.
Или хитрили. Или недоговаривали. Мираж мо-
жет понимать про себя что угодно, но никогда
не станет вечностью — он в лучшем случае ста-
нет ее миражом. Путей в вечность не существо-
вало просто потому, что по ним нельзя было
уйти дальше, чем от забора до могилы, причем
даже это короткое путешествие начинали и за-
канчивали совершенно разные существа. В ком-
ментариях мелким шрифтом сообщалось, что
это отсутствие пути и есть он самый. На этом
можно было успокоиться, подивиться лишний
раз мудрости древних — и все забыть.
Но меня не оставляло чувство, что есть
какое-то очень простое действие — как выра-
жались мои источники, «трансцендентное уси-
лие», способное разом спрямить все углы и
убрать все нестыковки. Я подозревал, что «гор-
диев узел» не следовало даже рубить — его, как
в цирковом фокусе, можно было сдвигать вниз
по веревке, пока он не упадет.
Дело в том, что это не искатель истины ста-
новился бесконечностью, как пели желтые стра-
ницы. Все было наоборот — сама бесконечность
становилась искателем истины. Она-то могла
это сделать, потому что способна была прини-
мать любую форму, в том числе уже существую-
щую. Я мог, согнув пальцы, изобразить на стене
тень крокодила. Но тень крокодила даже при
величайшем духовном усилии никогда не смог-
ла бы стать моими пальцами.
Однако вечность делала это не по выбору со-
искателя, а по своему собственному разумению.
И тогда действительно все углы спрямлялись,
все невозможности исчезали и все гордиевы
узлы падали в траву сами собой.
Но как? Как? А никак, хихикали желтые ли-
сты, путь именно таков. Я долго размышлял —
и, кажется, понемногу начал понимать это «ни-
как». Оно подразумевало тишину, покой и как
бы отсутствие волн. А покой был невозможен
без чистой совести. Но что значит — «чистая со-
весть»?
Помню поразившую меня сцену в каком-то
русском романе: бандит с крестом на груди пе-
ред выгодным убийством задумывается на се-
кунду о его моральных последствиях — и, мах-
нув рукой, бросает:
— А! Отмолю...
При всем уважении к отечественной духов-
ной традиции, я чувствовал — дело не в «отмо-
лю». Многое из того, что человечество полагало
грехами, казалось мне невинными шалостями.
Но совершать их все равно не следовало. Про-
сто потому, что нарушение земных, небесных —
или полагаемых таковыми — установлений, ка-
кими бы странными они не казались
нормальному человеку, неизбежно порождало в
душе беспокойство.
В уме как бы раздавалось множество гнев-
ных древних голосов, которым отвечало такое
же множество раздраженных тонких голосков
помоложе. Это случалось независимо от ду-
ховной силы отдельно взятой личности и от
весомости личного «право имею» — собран-
ный в душе культурный организм неизбежно
вступал в диспут сам с собой (что хорошо по-
казывала, например, история Родиона Расколь-
никова).
Дело было не в том, кто из голосов «прав», а