— О, да неужели? — сказала миссис Куин, пытаясь копировать сдержанную интонацию Инид. — Пре-кра-а-ас-но.
Инид ночевала на кушетке в комнате миссис Куин. Изматывающий зуд почти оставил миссис Куин, и почти исчезла нужда в мочеиспускании. Большую часть ночи больная спала, но у нее случались приступы резкой, ожесточенной одышки. Припадки эти будили Инид, и теперь уже она сама не могла уснуть. Ей начали сниться дурные сны. Совсем не такие, как раньше. Прежде она думала, что кошмар — это когда снится, что ты в незнакомом доме, где комнаты все время меняются, и всегда работы больше, чем ты в состоянии выполнить, и сделанная работа тут же оборачивается несделанной, и тревогам нет конца и края. Конечно же, ей и тогда снились сны, которые она считала романтическими. В этих снах какой-то мужчина обнимал ее — или даже она сама его обнимала. Это мог быть незнакомец или знакомый, иногда тот, кого смешно даже представить в подобной ситуации. Эти сны навевали задумчивость или легкую грусть и приносили некоторое облегчение: хорошо было знать, что все-таки ей не чужды подобные чувства. Те сны, может, и были неприличными, но не шли ни в какое, ни в малейшее сравнение с теми, что она видела сейчас. В теперешних снах она совокуплялась или пыталась совокупиться (иногда ее прерывало чье-то вторжение или резкая смена обстоятельств) с абсолютно недопустимыми, запретными, немыслимыми партнерами. С извивающимися толстыми младенцами, с забинтованными пациентами или с собственной матерью. Она истекала похотью, выгибалась и стонала и принималась за дело с грубостью и злобным прагматизмом. «Да! Вот что мы должны сделать, — говорила она сама себе. — Вот что мы сделаем, раз ничего лучшего не попадается». И это хладнокровие, эта безразличная порочность только сильнее раззадоривали в ней вожделение. Она просыпалась нераскаявшейся, вся в поту, в изнеможении и лежала, словно каркас поверх самой себя, поверх стыда и недоумения, хлынувших в нее обратно. Пот студил кожу. И она лежала в ознобе среди теплой ночи, дрожа от отвращения и унижения. И не осмеливалась снова уснуть. Она свыкалась с темнотой, с длинными квадратами окон, занавешенных тюлем. И с дыханием больной — скрежещущим, сварливым, а потом почти совсем исчезающим.
Будь она католичкой, думала Инид, стоило бы ей пойти и исповедоваться в своих снах? О таком она не решилась бы заикнуться даже в молитве. Она не слишком часто молилась теперь, разве что чисто формально, да и привлекать внимание Господа к только что пережитому ею казалось абсолютно никчемной идеей — что за неуважение к Богу. Это оскорбило бы его. Она сама была оскорблена собственным подсознанием. Ее вера в Бога была оптимистической и рассудительной, в этой вере не было места вздорным драмам, вроде козней дьявола, проникшего в ее сон. Скверна, как она думала, содержалась в ней самой, и нет никаких причин драматизировать ее или придавать ей важность. Конечно, это все пустое. Это просто замусоренное сознание, и только.
На лужке между домом и берегом реки паслись коровы. Инид слышала, как они жевали и толкались во время ночной кормежки. Она воображала себе их крупные мягкие бока среди лютиков, цикория и цветущего разнотравья и думала: «До чего замечательная жизнь у этих коров».
Конечно, жизнь эта завершается на бойне. Конец — это катастрофа.
Впрочем, как и для всех. Зло заграбастывает нас, когда мы спим. Боль и распад подстерегают нас. Животный ужас, худшее из всего, что только можно себе представить. И покой постели, и утешительное дыхание коров, и узоры звезд на ночном небе — все это может вмиг перевернуться вверх тормашками. И вот она, вот она, Инид, ничего не видит в этой жизни, кроме работы, и притворяется, что это не так. Пытается облегчить людские страдания. Пытается быть хорошей. «Ангелом милосердия», как говорила мама, и со временем ирония в ее словах почти иссякла. Пациенты и врачи тоже называли ее ангелом милосердия.
А сколько людей все это время считали ее просто дурой? Люди, на которых она трудилась, втайне презирали ее. Думая о том, что никогда бы не делали этого на ее месте. Они не такие дураки. Нет уж.
«Жалкие грешники, — вдруг подумалось ей. — Жалкие грешники. Ниспошли им искупление».