Она могла счесть такой вопрос дерзостью, несмотря на мое старшинство, если бы не мой голос: я не мог скрыть участия.
Нелидова улыбнулась, как ребенок, которого застали на месте преступления, вытерла глаза ладонями.
— Да так просто… Тоска, видно, заела, вот и расплакались. Вы ведь знаете, слезы нам, женщинам, приносят облегчение.
— Беспричинные слезы?
— Иногда и беспричинные, а то и по причине. Причину-то искать недолго. — И она опять грустно улыбнулась.
— В этом отношении вам легче, чем нам, мужчинам, хотя бы душу облегчить можете, — сказал я, пытаясь немного развеселить сержанта.
— Душе легче, если только есть надежда, — возразила она.
— Поэтому никогда и не следует терять надежду.
— Знаете, вот мы тогда говорили с вами о мечте, — задумчиво начала она, — а я думаю, что именно мечта и есть источник надежды…
— Нет, я так не думаю. По-моему, мечтают как раз те, кому не хватает надежды. Надежда вдохновляет, дает энергию, а мечта — это дремота разума.
— Но зато обманутая надежда рождает сожаление и боль, а мечта, пусть даже несбыточная, напротив, успокаивает, утешает…
— Да, но ведь мы приходим на этот свет не утешаться и успокаиваться, а дерзать и бороться. Пусть сожаление горько, зато полезно: ведь человек никогда не сожалеет о том, что сделал хорошего и правильного, он сожалеет лишь о своих ошибках, просчетах. И очень часто именно сожаление толкает человека на поиски лучшего, поэтому оно и несет с собой благо…
Сержант молчала некоторое время, видимо обдумывала мои слова. Потом, как бы добавляя к тому, что я сказал, произнесла очень серьезно:
— Да, сожаление вечно и непреложно. Не помню уж, где я вычитала удивительные слова, прямо как проклятие: «И тебя настигнет пора сожаления!..»
— Увы, рано или поздно оно всех нас обязательно настигает, — согласился я.
— «И тебя настигнет пора сожаления…» Ну-ка вдумайтесь, какой мудрый и страшный смысл заключен в этих словах!
В это время зазвонил колокол: нас звали к ужину. И, пожалуй, мы оба вздохнули с облегчением — ведь мы коснулись самого сокровенного, что было у каждого…
И еще я с боязнью подумал: когда между мужчиной и женщиной начинается умный разговор, не значит ли это, что сердца молчат.
«Разошлись, так и не сойдясь», — думал я. А эти вещие слова — «И тебя настигнет пора сожаления…» — не выходили у меня из головы.
Я знал, что пора сожаления для меня уже настала…
Вечером за ужином я не смог умолчать о том, что застал девушек плачущими, и все подробно рассказал командиру. Видимо, мною двигало подсознательное желание пробудить в нем больше сочувствия к девушкам.
Как всегда молчаливый и сдержанный, Балашов выслушал мой рассказ насупив брови. Но я заметил, что он произвел на него впечатление гораздо большее, чем это можно было от него ожидать.
Сперва он сумрачно и сосредоточенно свертывал самокрутку, потом раскашлялся и кашлял долго, потом так же долго втирал в землю носком сапога просыпавшийся табак и в конце концов, ласково похлопав меня по плечу своей огромной волосатой рукой и глядя при этом не на меня, а куда-то вдаль, заговорил:
— Ты представь на минуту, как тяжело девушкам-то! Женщина рождается на свет не для войн, а для любви, для мира, для семьи. А наши девушки, не успев окрепнуть душой, попали в самое пекло войны. Ты подумай только, какой кровавый молот ходит над их головой, шутка ли! Нелегко, брат, нелегко им…
Задумчиво, с сожалением покачал он головой и вдруг резко, словно ожегшись, отнял руку от моего плеча. С минуту стоял неподвижно, потом оправил на себе ватник и отошел молча, с опущенной головой.
Дни шли за днями.
Девушки по-прежнему были душой нашего бронепоезда, в свободные минуты мы только на них и глядели; если они были в хорошем настроении, все улыбались, если были грустны, грустили и мы.
По-прежнему в минуты затишья пелись песни, затевались пляски. И Марина, и Тоня были отличными плясуньями. У каждой был свой коронный танец: у Нелидовой — «казачок», а у Еремеевой — «барыня».
Когда Еремеева, сложив руки на груди и чуть склонив набок чернявую головку, постукивая каблуками, плавно и грациозно двигалась в танце, наши бойцы и командиры поднимали такой крик, так топали сапогами в знак восторга и одобрения, что оглохнуть можно было.
Знали мы, что не у одного парня сердце замирало при виде Тони Еремеевой. Например, лейтенант Ибряев, красавец парень — жаль, правда, что прихрамывал после ранения, — едва завидит ее, краснеет, бледнеет, ну обмирает, да и только. Нужно не нужно, он все время торчал на своей платформе, чтобы не встретиться, не столкнуться, не дай бог, с Тоней лицом к лицу.
Знали мы и то, что ни один боец не позволил бы себе смотреть на девушек нечистым, обидным взглядом.
Быть может, где-то в темном тайнике души у кого-то и шевелилось нечто подобное, души бывают разные, но, верно, даже самому себе никто бы в том не признался.
Честь наших девушек свято хранили все.
И не для показа, не для проформы какой, нет, это было велением наших сердец.
Мы даже порой будто соперничали в этом и настороженно посматривали друг за другом, словно боялись за весь наш род мужской.