Поднявшись по лестнице в спаленку, прихватив с собой ружье, Клим заперся и не выходил до вечера. Когда снизу стали доноситься крики жены, он закрыл уши указательными пальцами и так лежал до тех пор, пока все не стихло. Он сошел вниз, был вечер, но было еще светло и то, что он увидел, сначала испугало его, но он-то понимал, что пугаться нечего – жизнь кончена. Клим стоял перед нею в маске, пчелы поприутихли, ползали по полу, бились в стекла, зло жужжали еще, но ее оставили в покое. Она была обезображена до неузнаваемости: безглазое, тестообразное одутловатое лицо с вывернутыми наизнанку губами-пиявками, сизо-синими, скривленными в непостижимо уродливой улыбке. Молодые красивые жемчужные зубы, безукоризненной правильностью своих форм и жуткой белизной придавали улыбке еще больше ожесточения. Вместо глаз – затянувшиеся щелки, ресниц было не видно, только черные черточки-щелки, над которыми вдруг разросшиеся длинные и толстые брови. Что бросалось в глаза, так это совершенно не тронутый смертью нос. Ни смертью, ни пчелами. Красивый маленький нос, совершенно не измененный и поэтому казавшийся неуместным на этом страшном лице. Ну и груди, конечно… Они висели перезревшими, пребелыми арбузами, глядевшими на Клима разбухшими сосками-ежевичками. Клим даже усмехнулся, когда ему на ум пришло это сравнение, глядели на него безжизненным мертвым укором, ее груди… Он закрыл глаза…
– А на том берегу… – прошептал он, – незабудки цветут…
И больше не произносил ни слова.
Когда несколько дней спустя, наконец, появились друзья Федора, трое, крича во все горло и горланя песни, они удивились, что никто их не встречает: ни милая хозяйка, ни угрюмый старикан, ни Федор. Даже пес, бегающий с ошейником на шее, ни разу не гавкнул. Скуля и виляя хвостом, он подбежал и прижался к ногам. Они переглянулись. Затем вошли, осторожничая…
Клим уложил из ружья двоих. Третьему удалось бежать, и Клим не преследовал его. Потом пришли солдаты. Им не удалось с наскока разделаться с Климом, и они подожгли дом. Когда огонь добрался до спаленки, Клим выпрыгнул из окна и по крыше скатился наземь. Без ружья, без рубахи, босой…
– Ясно, ясно, можешь не продолжать.
– Они расстреливали его в упор, как затравленного волка, сделали из него решето…
– Да, это ясно.
– Он умер улыбаясь…
– Да-да…
– Словно счастье вернулось к нему.
Она на секунду задумывается, затем произносит:
– Ты никогда не был счастлив, ты просто не знаешь, зачем тебе жизнь…
– При чем тут я?
– Ты же про себя всё это рассказывал. Всю эту историю…
Он молчит, затем:
– Я знал, что ты догадаешься. Знаешь, когда тебя зацепили за живое, когда вдруг понимаешь, что прижат к стене и выхода нет – мир не мил… Я чудом выжил…
– Зачем?..
– Задай этот вопрос Богу. Ведь и правда – зачем?..
Вечернее вино
Их уговор о том, что он, наконец, расскажет ей там, на море, чем он в жизни занят, остается в силе даже здесь, на безлюдном камне, под лучами летнего солнца, при легком ленивом шевелении моря. И отсутствие на его шее галстука не дает ему права нарушать условия этого уговора.
Не долго-то усидишь на не прогретой ребристой поверхности камня, можно встать или лечь, или прыгнуть в воду. Он встает, видит сквозь прозрачную, как слеза, воду камни на дне, видит краешек матраса и ее волосы, ее белый лоб, очки, и прыгает. И плывет какое-то время под водой с открытыми глазами, но камней уже не видит, только пугающую своей бесконечностью зеленовато-желтую толщу воды. Страха нет, но хочется поскорее вырваться из этой безмолвной стихии к привычному небу, солнцу…
Когда он снова взбирается на камень и стоит перед ней, как мокрая курица, но, втянув живот и выпятив грудь колесом, она только улыбается, но очки не снимает. Несколько случайных капель неосторожной воды, упавших с его руки ей на живот, не в состоянии заставить ее изменить позу.
Удивительно, но он мерзнет. Он решает растереться полотенцем, чтобы не дрожать, но вскоре понимает, что никакими полотенцами эту дрожь не унять. Что это, вернулась молодость?