Иридий Викторович систематически, настойчиво, терпеливо, кропотливо раскапывал все новые и новые крупицы изотовской биографии (немедленно вознося их из предметов в этикетки, дабы изничтожить их низкую земную природу), робко и страстно мечтая когда-нибудь уложить их пинцетом в грандиозный собор Ленинианы. Но пунктирную тропку его скромного героя никак не удавалось скрестить с сияющей магистралью вождя – приходилось напирать на то, что он мог видеть Ленина: ведь искать правды у Ильича Василий вознамерился 18-го числа, а рабочую депутацию Ленин принимал 21-го, так что, если учесть энергию Василия и их предполагаемое знакомство по пятому году... В обкоме эти доводы произвели впечатление, и областная газета «Путь к коммунизму» уделила целую полосу своему отчасти историческому земляку. Иридий Викторович проявил изрядное гражданское мужество, отстаивая многоточие в заключительной фразе, которая и сама-то проходила с большим трудом: «Яркая жизнь Василия Изотова оборвалась в тридцать седьмом году...» Это была первая диссертационная публикация Иридия Викторовича. Но для защиты требовалась еще одна, более серьезная, в которой не полагалось совсем уже никаких житейских событий и низменных предметов, имеющих объем, вес, цвет, – все это годится лишь для презренной беллетристики. Правила писания научных сочинений во многом основываются на недоговоренности и такте, равно как и правила приличий: будучи отлиты в точные формулы, они приводят к неразрешимым парадоксам. Так, приличия требуют уступать место хромому мужчине и беременной женщине – но кого из них выбрать, если они оба стоят перед тобой? Предусмотреть в уставе еще и степень хромоты и беременности? Попробуй расписать – и ничего, кроме конфуза, не получится. В жизни же такие вопросы решает такт – как и в науке: каждому ясно, что в серьезной работе не должны встречаться слова «щи» или «кровохарканье», даже с марксовым «сюртуком» лучше быть поосторожнее – спокойней, если уж припрет, упомянуть о «верхней одежде». Но сказать, что в научную статью никогда и ни при каких обстоятельствах не должны проникать никакие реалии, тоже нельзя. Сказать нельзя, но действовать нужно более или менее в этом духе.
Мысли тоже не должны быть чересчур конкретными: все конкретное мелко и опровержимо. Однако и руководствуясь самыми общими и бесспорными истинами, все-таки не следовало обнажать их, подобно наготе отца своего. Так, любые человеческие пороки – алчность, сласто– и властолюбие, трусость, фискальство – следовало именовать буржуазными, а противоположные им достоинства – пролетарскими, но при этом подводить последний итог (все плохое – буржуазное, а все хорошее – пролетарское) ни в коем случае не следовало. О любых дореволюционных напастях – неурожай, проституция, бездорожье, пьянство, война – полагалось говорить: «Эти проблемы могли быть решены только путем передачи власти в руки пролетариата и руководимого им беднейшего крестьянства», – но открыто заявлять, что надо не шить, пахать, учить и лечить, а только бороться... Упаси бог и подумать такое! Точно так же, владея диалектикой, можно было разгромить, распечь или отечески пожурить какого-нибудь Гельмгольца, Эйншейна или Моргана, не унижаясь до понимания ничтожных подробностей их жалкого ремесла, – но при этом даже под пыткой нельзя было признаться, что диалектическим методом подменяешь конкретный анализ.