У него даже рот приоткрылся, в нордических стальных глазах забрезжило изумление – и ни проблеска мысли, что человеку НУЖНО ДАТЬ ДЕНЕГ!..
– Ничего. Пора.
– Но куда же ты пойдешь на одном каблуке?.. Постой, я вызову такси!
– Как-нибудь доковыляю. Не впервой.
– Ну, подожди, я тебя чем-нибудь обидел?
– Чем ты меня можешь обидеть? Потрендели, перепихнулись и хватит. Хорошенького понемножку.
– Ну подожди... Я что-то сделал не так?
Уй, идиота кусок!.. Так и стукнула бы по самодовольной американской башке... У них там в Принстоне все, что ли, такие?.. Мне бабки, баксы, еврики нужны позарез, ты можешь это понять, шизик хренов?!.
Но язык наотрез отказывался это произнести – лучше сдохнуть. Такая вот она бескорыстная уродилась на свою голову... Разве так она могла бы устроиться в этой жизни, если бы думала про свою выгоду, как другие?.. И кто тут ей виноват, если она сама такая дура уродилась?..
И она грустно вздохнула:
– Ты все сделал нормально. Это я ненормальная. Бывай.
Он попытался что-то сказать своим приоткрытым ртом, но так и не успел его захлопнуть – как ужаленный, схватился за телефон, – кажется, еще раньше, чем тот успел закурлыкать.
– Да, да, дорогая, говори, я слушаю, – орал он так, словно его могли услышать в его родном Усть-Тараканске: она сразу поняла, что звонит его жена.
– Да, да, я слушаю, говори, – заполошно орал он, как будто и не американский генерал был вовсе, а бестолковый колхозный совок, кем он, собственно, и остался при всех своих баксах и шерифских ремнях.
И вдруг сник и побелел как бумага:
– Да... Да... И когда?.. А скорую вызывали? Ну да, ну да... А когда похороны? Конечно, конечно. Сегодня же выезжаю. Ну, отменю, что же делать. Выкрутятся как-нибудь. Да нет, что они, не люди?.. Нет-нет, я в порядке. Да нет, ты сама увидишь. Все. Обнимаю. Иду за билетом.
Он положил трубку на стол лицом вниз и застыл, все такой же белый – даже твердые губы у него поголубели. И глаза. А потом наполнились слезами.
– Отец умер. Извини. Я должен идти за билетом. Давай, я вызову тебе такси.
Но он думал уже о чем-то совсем другом. Незаметно смахнул слезинку. И ей открылась невероятная вещь:
– Извини, я понимаю, что тебе не до того, – она сама удивилась, сколько нежности прозвучало в ее голосе. – Но мне сейчас позарез нужны новые туфли. Ты мне не подбросишь деньжат? Я отдам.
– Да ну что ты, – захлопотал он, не отрываясь от своих горестных дум, – какие отдачи, ты только скажи, сколько они стоят, туфли?
– Хорошие – баксов сто. Но можно найти и за пятьдесят.
– Это же не деньги...
Он, смущаясь, извлек новенькую зеленую полоску и конфузливо протянул ей, по-прежнему прикидывая в уме что-то грустное. Она взяла без малейшего смущения, действительно, как у друга, и он, не приходя в сознание, протянул ей еще две бумажки. И она тоже их взяла.
И нежно приложилась губами к его энергично выбритой обмякшей щеке.
ЛОРЕЛЕЯ
В этой бочке солнечного вина я нахожу лишь несколько капель горечи – в те летние горячие дни я чувствовал себя совершенно беззаботным и молодым, а мои юные друзья видели во мне очень взрослого и серьезного дядю, который лишь снисходит к их забавам. Тогда как я страстно желал участвовать в них на равных.
Во мне уже тогда неоперабельным образом разрослось и ороговело то мое странное свойство, которое я сегодня расцениваю как душевную болезнь: когда я оказываюсь задержанным против воли даже в самом комфортабельном и желанном для многих и многих уголке мироздания, во мне немедленно начинают нарастать беспокойство, тревога, страх, отчаяние... На третий же-пятый день я готов бежать из любого принудительного Эдема хотя бы и с риском для жизни.
Этому тайному безумию могло противостоять лишь другое, явное безумие – моя исступленная любовь к десятилетнему сынишке. Только ради его здоровья я обреченно согласился оттянуть с ним фиксированный трехнедельный срок близ Сухуми в палаточном лагере проектного института, где тогда работала моя жена.
Скука мне не угрожала – в ту пору я готов был часами любоваться, как он играет в индейцев и ковбойцев, изображая сразу и тех, и этих, как вдохновенно набрасывает карандашом фигурку за фигуркой, с головой скрываясь в им же и творимом мире, как фыркает, умываясь, как пыхтит, обуваясь, как тараторит, умолкает, хохочет, сквалыжничает, читает, пишет – мне ни разу не удалось добраться до той черты, когда бы мне это прискучило. И в первые дни я так и проводил время – слушал плеск волн, стараясь не слышать курортного гомона, да любовался, как его ладное шоколадное тельце лепит башни из мокрого песка, добывая его из-под мраморной гальки, как самозабвенно барахтается в прибое, теребит меня восхитительными дурацкими вопросами, что-то сам рассказывает взахлеб, и я ощущал себя мудрым старцем, чье дело уже не предаваться собственным страстям, но лишь с любовной грустью наблюдать за чужими. И книгу я держал под рукой лишь на всякий аварийный случай – чтоб было куда нырнуть, если вдруг какой-нибудь неловкий камешек приведет в движение лавину тоски.