Она медленно подошла к двери, и Бет открыла ее. Джасинта переступила порог, сделала два шага вперед, потом повернулась и посмотрела на дверь комнаты Шерри.
Всю ночь и все утро она пыталась выбросить из головы мысли о матери. Ведь они любили одного и того же мужчину и ненавидели друг друга. В их жизни не оставалось места для дружбы или терпимости. Они не должны больше встречаться, им нельзя больше разговаривать друг с другом… Все стало точно таким же, как было, когда Шерри умерла.
Джасинта ощутила, как вновь к ней возвращается чувство беспредельного одиночества, душевной пустоты, возвращается безнадежное желание еще раз услышать голос матери, увидеть ее нежную улыбку, ощутить теплое прикосновение ласковых рук, почувствовать ее любовь и преданность… И тут Джасинту охватило тяжелое чувство, в существование которого раньше просто бы не верилось: что впредь она будет лишена всего этого, и пройдут годы, много лет, пройдут века, в течение которых придется в полной мере осознать эту утрату как утрату части самой себя. И если когда-нибудь случайно воспоминания о матери станут мучить ее, придется тщательно скрывать их. И всегда эти воспоминания будут причинять ей нестерпимую боль, оставляя нечто вроде пустоты, в которой ей придется плыть вечно. И ничто и никто не освободит ее от щемящей тоски. Да, ей вечно придется терпеть эту невыносимую муку.
«А надо ли мне еще раз переживать это?
Нет, не могу, не могу…»
Джасинта повернулась, покачала головой, прошла мимо Бет, которая с недоумением наблюдала за хозяйкой, возвратилась в свои покои и вновь уселась у окна, поставив локти на подоконник, а руками в лайковых перчатках закрыв лицо.
— Бет, я никуда не пойду, — обратилась она к служанке. — Я не могу.
Произошла потеря самой себя, словно это была не она, а некто посторонний. Джасинта всегда чувствовала себя совершенно отстраненно, если душевная боль мало-помалу овладевала ею. Тогда она как бы полностью уходила от окружающего ее мира и ожидала, когда эта пришелица утихомирится. Ибо не могла сразу избавиться от нее. Ведь боль давила и топтала ее тело, как разъяренный гигант, превращалась в некий призрак, в отвратительного, безобразного домового, которому суждено было вторгнуться во внутренний мир ее души и медленно прохаживаться там, словно у себя дома, топая по полу, задевая плечами за стены, силком выталкивая другие ощущения, пока его не удовлетворяло освободившееся место. В этот миг отвратительный домовой оборачивался неуклюжим великаном, сметающим все на своем пути, поднимающимся во весь рост, растопыривая крючковатые руки и расставляя кривые отвратительные ноги, тем самым разрушая гармоничное здание ее существа. Почти то же самое случилось с Джасинтой, когда умерла ее мать. И все-таки именно в тот момент, когда злобное существо внутри уже собиралось окончательно разрушить границы ее сущности, ей удалось утихомирить чудовище, заставив его послушно присесть на корточки, а самой сделаться больше, чтобы уместить его в себе. Так с тех пор оно и жило у нее внутри.
Чудовище покинуло ее только тогда, когда она встретилась с Шерри.
Но вот оно вернулось опять, еще огромнее и ужаснее прежнего, оно угрожало, требовало полного подчинения. Джасинта сидела, не двигаясь, притворяясь равнодушной, делая вид, что не слышит и не понимает грубых и требовательных криков своего личного домового, опять возвратившегося к ней.
«А ведь мы были совершенно счастливы с ней, — размышляла Джасинта. — Мы были счастливы с Шерри полтора дня. И эти полтора дня, как мне казалось, скомпенсировали все годы, прошедшие со дня ее кончины. В тот момент, когда мы вновь обрели друг друга, я впервые испытала чувство некоего мистического счастья, которое явилось мне в облике радости и успокоения вкупе с нежностью, лаской, состраданием и сочувствием; и все это было в нас намного глубже и сильнее, нежели любовь к мужчине».
Так она сидела у окна, подперев голову руками. Спустя некоторое время Джасинта впала в некое оцепенение, уже не чувствовала собственного «я», не осознавала своего физического существования. Ей казалось, что она плывет куда-то сквозь века, сквозь тысячелетия, плывет по какой-то запутанной и почти невидимой орбите, которая была проложена сначала Шерри, а потом — ею самой. И такая непрерывность казалась ей единственной истинной ценностью в этой вечности. Теперь она воспринимала ее с необычайной ясностью. И осознавала, что направление движения передано ей от Шерри, а потом передается от нее к дочери, которую она совсем недавно оставила… И еще понимала совершенно отчетливо, что к этому не имеет никакого отношения ни отец девочки, ни какой-либо другой мужчина на свете. Ибо
«Мне надо пойти к ней и рассказать об этом».