Несмотря на молодость и отсутствие привычек, даруемых знатностью и подобающим воспитанием, она обладала врожденным талантом властвовать. Миссис Кэдоган относилась к дочери скорее как к госпоже, едва ли не побаивалась ее. Эту простую, всегда державшуюся в тени, любившую выпить женщину можно было принять за приживалку, дальнюю родственницу, которую девушка привезла в качестве компаньонки, дуэньи, которой не надо платить жалованье. И то, что их повсюду сопровождала ее мать, дарило Кавалеру особенное наслаждение, вынуждая таить постоянно испытываемый восторг. Рутинные развлечения обрели внутреннюю напряженность, размах. Однажды, ранним июльским утром, они ехали под палящим солнцем по горной дороге между сосен в Посиллипо, в маленький коттедж, чтобы переждать там дневную жару. Там они сидели на террасе под огромной, надувающейся, хлопающей на морском ветру оранжевой маркизой. Кавалер с восхищением смотрел, как девушка смакует охлажденные фрукты и крепкое везувианское вино. Потом наблюдал с террасы, как она по высеченным в скале ступеням спускалась купаться, долго стояла по грудь в воде, храбро плескала руками, затем обхватила мокрыми ладонями шею под самым затылком и в этой очаровательной позе застыла. Пока мать и две служанки ждали ее с халатом и полотенцами, из-за скал за красавицей подглядывали мальчишки. Кавалеру было безразлично, любит она его или нет, настолько сильно он сам любил ее, любил смотреть на нее.
Он неустанно подмечал ее настроения, переход одного выражения лица в другое, бесконечное разнообразие внешних проявлений. Она бывала игрива, бывала девственно скромна. Иногда — величественная статная матрона, иногда — неугомонный ребенок, требующий новых игрушек. Как прелестна она бывала, примеряя шляпку, или пояс, или платье, которые он намеревался ей купить, как искренне смеялась, восхищаясь собой.
Как мне повернуть голову, так? — спрашивала она немецкого художника, которого Кавалер поселил в доме, чтобы тот написал ее портрет.
Или так?
Входя в комнату, она, подобно знаменитой актрисе, знала, какой эффект произведет на людей ее появление. Это было ясно по той уверенности, с которой она входила, по рассчитанной медлительности, с которой поворачивала голову, прикладывала руку к щеке… вот так. Власть красоты.
Но какой именно красоты?
Не той, двумерной, для которой губительно наличие плоти: это красота линий, скелета, профиля, нежного разреза ноздрей и шелковистых волос. (Та красота, которая, когда пройдет первая молодость, должна придерживаться диеты, усилием воли сохранять стройность.) Эта красота рождена сознанием своего превосходства, классовой самоуверенности. Она говорит, я рождена не для того, чтобы угождать. Я рождена, чтобы мне угождали.
И не той, рожденной уходом, упорством, всяческими ухищрениями… но, в сущности, столь же авторитарной — той красоты, которой приходится отвоевывать место под солнцем, которая ничего не получает даром. Смысл такой красоты в объеме, она должна быть, не может быть ничем иным, кроме как плотью. (И со временем превращается в жир.) Эта красота заявляет о себе полураскрытыми губами, просящими, жаждущими прикосновения. Щедрая красота, тянущаяся к тому, кто ею восхищается. Я могу быть какой угодно, я хочу угождать тебе.
Красота возлюбленной Кавалера — скорее второго типа, наивная и царственная одновременно, — не нуждалась ни в завершенности, ни в полировке. Тем не менее с момента приезда девушка стала еще прекраснее (если такое возможно), ее красота цвела все пышнее, звенела чем-то чувственным, сочным, сверкала на солнце, так не похожем на английское. Возможно, раньше ей именно этого и не хватало — новой обстановки, нового восхищения и даже страданий (она плакала по Чарльзу, она по-настоящему любила его), невиданной прежде роскоши. Возможно, ей всегда следовало быть не скромным алмазиком, переданным на хранение осторожному, нервному дилетанту, обитателю лондонского предместья, чтобы разливать чай за его столом, — а драгоценностью, предметом гордости великого коллекционера.
Что обычно делают с красотой? Восхищаются, расхваливают, по мере сил приукрашивают, выставляют напоказ — или прячут.
Можно ли, обладая чем-то в высшей степени прекрасным, удержаться от соблазна похвастаться? Наверное, можно, если вы боитесь зависти, боитесь, что кто-то может отнять ваше сокровище. Тот, кто украл из музея картину или средневековый манускрипт, естественно, будет их прятать. Но каким ущербным должен он при этом себя чувствовать. Ведь это так естественно — демонстрировать красоту, обрамлять ее, ставить на постамент — и в хоре восхищенных голосов слышать эхо собственного восхищения.
Вы улыбаетесь — да, она великолепна.
Великолепна? Она значительно, значительно больше, чем просто великолепна.
Что за красота без свиты, без хора, без шепота, вздохов, восторженного лепета?
И кто лучше Кавалера знает, что такое красота, в которую падаешь как в бездну. Я сражен, я убит. Я падаю, накрой меня своим ртом.
Красоту нужно показывать. И обучить подавать себя в наилучшем виде.