Откровенность моя должна была показаться ему оскорбительной, о чём я мог бы догадаться хотя бы после того, как он сказал мне, что ставит “Девственницу” в один ряд с “Макарониконом”. Знал я и то, что приписывают Вольтеру некую грязную поэму того же имени, много ходившую по рукам. Правда, он отрицал сие. Вольтер возражал мне с досадою, я отвечал ему тем же:
— Шаплен сумел представить свой предмет приятным, не заигрывая с читателями высмеиванием стыдливости и благочестия. Так полагал мой учитель Кребийон.
— Кребийон! Вот действительно великий судья! Но позвольте узнать, как это мой собрат Кребийон оказался вашим учителем?
— Именно он менее чем за два года научил меня говорить по-французски, и, дабы выразить ему свою благодарность, я перевёл его “Радомиста” на итальянский александрийским стихом. И был первым, кто решился употребить сей размер в нашем языке.
— Первым! Прошу прощения, но сия честь принадлежит моему другу Мартелли.
— Мне очень жаль, но вы ошибаетесь.
— Чёрт возьми! В моём кабинете есть его труды, изданные в Болонье.
— Я и не отрицаю сего, исключая лишь употреблённый им размер. Вы могли прочесть у него только четырёхсложные стихи без различия мужеского и женского рода. Он же по своей глупости полагал, будто передаёт ваш александрийский стих, а от его предисловия я чуть не помер со смеху. Может быть, вы и не читали оного?
— Читал, государь мой! Я обожаю предисловия. Мартелли доказывает, что стихи его производят на итальянское ухо то же впечатление, что и наши александрийские.
— Вот это и есть самое смешное. Сей простак сам обманывался. Рассудите, прав ли я. У вас в мужеском стихе двенадцать слогов, а в женском тринадцать. Мартелли везде употребляет четырнадцать, исключая те места, где на конце долгая гласная. Благоволите также заметить, что у него первое полустишие всегда имеет семь слогов, тогда как по-французски их не более шести. Или ваш друг глуховат, или у него косит ухо.
— Значит, сами вы строго следуете законам нашего стихосложения?
— Именно, невзирая на все трудности, ибо у нас почти всякое слово оканчивается коротким слогом.
— И какое же действие возымело это ваше нововведение?
— Оно не понравилось, поелику никто не сумел декламировать мои стихи. Но я надеюсь восторжествовать, когда сам покажу, как это делается.
— И вы помните хоть что-нибудь из вашего “Радомиста”?
— Всё, без малейшего исключения.
— Поразительная память! Охотно послушаю вас.
Я принялся декламировать ту же сцену, что и десять лет назад перед Кребийоном, и мне показалось, что г-н де Вольтер слушает меня с удовольствием.
В свою очередь великий человек прочёл отрывок из своего “Танкреда”, тогда ещё не опубликованного, и который впоследствии совершенно справедливо сочли истинным шедевром.
Всё завершилось бы наилучшим образом, если бы мы и остановились на этом. Однако, желая похвалить Горация, он прочитал один из его стихов и присовокупил, что Гораций был великим мастером, пример которого останется бессмертным.
— Если бы Горацию пришлось бороться с гидрой суеверия, он, как и я, писал бы для всех.
— Мне кажется, вы могли бы не утруждать себя борьбой с тем, что невозможно изничтожить.
— Если я не смогу добиться этого, другие завершат дело, а мне останется слава зачинателя.
— Прекрасно. Положим, вам удалось уничтожить суеверие, чем вы замените его?
— Это мне нравится! Когда я освобожу род человеческий от пожирающего его свирепого зверя, неужели меня спросят, что я поставлю на освободившееся место?
— Сей зверь не пожирает человечество, напротив, он необходим для его существования.
— Необходим! Какое ужасное кощунство! Я хотел бы видеть людей такими же счастливыми и свободными, как и я. А суеверие несовместно со свободой. Где вы могли видеть, чтобы рабство составляло счастие народа?
— Значит, вы хотите народовластия?
— Боже сохрани! Для народа необходим верховный правитель.
— В таком случае невозможно обойтись без суеверия. Иначе никто не подчинится человеку, облечённому титулом монарха.
— Монарх не нужен, это слово выражает деспотизм, столь же ненавистный, что и рабство.
— Так чего же вы хотите? Если властвует один человек, я не могу считать его никем другим, как монархом.
— Надобно, чтобы верховный правитель повелевал свободным народом и был его главою по свободному договору, навсегда исключившему бы произвол.
— Аддисон доказал, что такой правитель не может существовать. Я же согласен с Гоббсом: из двух зол следует избирать наименьшее. Народ без суеверия — это философ, а философы не любят подчиняться. Народ может быть счастлив, пока его давят и держат на цепи. Вас пожирает любовь к человечеству, а это есть заблуждение. Человечество не чувствительно к благодеяниям, которыми вы собираетесь его осыпать и которые сделают его ещё более несчастным и порочным. Оставьте ему сего кровожадного и столь любезного его сердцу зверя. Больше всего в жизни я смеялся над Дон Кихотом, когда бедному рыцарю пришлось защищаться от освобождённых им же каторжников.
— Сколь досадно видеть таковые понятия о себе подобных. Кстати, а вы были свободны у себя в Венеции?