Несмыкаемыми, горящими от любопытства глазами следил Виноградов за возникшей страстной и торопливой борьбой — плачущей от испуга женщины и кричащего притворными, выдуманными и только изредка сурово-искренними словами Нарановича. Цепкие мускулистые руки сплетались с беспомощными руками, закутанными в мех, и пушистая меховая шляпка с невинно-розовыми и белыми цветами склонялась на перехваченное черным шелком, твердое как камень плечо.
— Не нужно, не нужно насилия, вы не понимаете, вы — сама жестокость! — молил плачущий голос, и отталкивали руки, и грозили гневным укором глаза.
— Нет жестокости, нет насилия, нет обиды, — кричал Наранович, — ты сама выдумала все это. Ты шла сюда свободная, готовая на ту же вызывающую смелость, о которой писала в письмах, и вдруг испугалась моей одежды, этих табуреток и образов. Ты даже забыла посмотреть на мое лицо. Так посмотри же, опомнись, брось бессмысленные слезы. Чего ты боишься? Ведь ты же знаешь, что мне не нужно женщины, которая не отдастся мне добровольно, и ты знаешь, что нельзя оскорбить человека, если он сам этого не захочет. Все слова уже сказаны нами раньше, и то, чего ты боишься, есть один сплошной внешний страх перед непривычным. Припомни главное условие между нами: никакие слова, никакие жесты, никакие внешние деяния не страшны, и только тогда, когда люди поймут это, они будут способны дать друг другу всю величайшую полноту внимания, близости и ласки. Будь же равнодушна к тому, что видят твои глаза. Подойди поближе к человеку. Еще раз спрашиваю тебя, зачем ты пришла сюда?
— Не кричите, дайте мне опомниться, — говорила она, растерянно опустив руки и уже улыбаясь своим странно посветлевшим от слез лицом, — дайте мне немного привыкнуть к вам.
— Но в таком случае снимите же вашу шубу, черт возьми! — крикнул в последний раз Наранович.
— Так помогите мне! — слегка раздраженно, ему в тон, произнесла она и расстегнула верхний крючок пальто.
Упала на некрашеный кухонный стол рядом с бутылкой квасу пушистая шляпка с цветами, и перекинулся через табуретку, коснувшись рукавами пола, скользкий воздушный мех. В гладком синем платье с обтянутыми плечами и бедрами, длинной и тонкой талией, оголенными до локтей руками, молодая женщина показалась стройной худенькой гимназисткой, и как будто сделалось юным ее лицо. Тонкие нити бровей, удлиненный и узкий подбородок, маленькая родинка-мушка на щеке, притворно-обиженно сомкнутые губы, тайная, немного школьническая пытливость в глубине зрачков — все это с подчеркнутым изяществом нарисовалось на грубом кухонном фоне стен. Грациозно подымаясь и опускаясь на носках, ступали хрупкие тоненькие ножки.
— Ну, теперь здравствуй, — говорил Наранович, беря женщину за обе руки, — дай рассмотреть тебя, мой заочный собеседник и друг, моя отзывчивая дерзость. У тебя голубые, немного холодные глаза и ужасно живые непокорные руки. Ты сладострастное, злое, чудовищно любопытное существо. Смотри же, смотри на меня, нравится тебе мое изборожденное пороком цыганское лицо? Видишь, какими волчьими голодными огнями загорелись мои глаза? Они уже вступили с твоими в поединок, и ты чувствуешь, что они сказали тебе больше, чем все мои прежние слова. Ну говори же, рада ты встрече со мной? Да?
Смеялась женщина, уклоняясь от поцелуев, и те же цепкие, жилистые руки сжимали ее в объятиях и пытались увести куда-то. Ушли… Дверь в «каюту» закрылась. Виноградов постоял на пороге, заглянул в освещенный лампадами и свечами угол. Многозначительно улыбалось аккуратно выстриженное мужицкое лицо. Кому-то назло торчал прошлогодний бумажный розан. В непонятном соседстве висели неподалеку Иоанн Кронштадтский с Максимом Горьким. «Радость, радость!» — кричал за дверями Наранович. И опять полнозвучным, стонущим, пьяным голосом смеялась женщина. Виноградов плотно притворил дверь, ушел в глубину спальни, сдернул с роскошной кровати легкое плюшевое одеяло, лег и, как в недавнюю, памятную для него ночь, закутался с головой. Тяжелая сосущая тоска легла ему на грудь, в мозгу зазвучали беспощадные, обращенные к нему им же самим слова: