Затерянные среди километров колючей проволоки, палаток, кунгов, они вверили себя слухам. Что-то сказал шофер колонны, пришедшей с юга, что-то передали по рации разведчики, что-то видели пилоты штурмовых вертолетов на месте весенних боев – слухи цеплялись один за другой, соединялись, как молекулы, в цепочки – и цепочки тут же распадались, потому что на каждый слух находился другой слух; военная прокуратура говорила одно, командиры – другое, чеченки на базаре – третье.
Попадали к матерям фотографии и видеозаписи – кассеты и пленки солдаты находили у мертвых боевиков, те часто снимали нападения из засады, расстрел армейских колонн; ничего толком на тех кассетах было не разобрать, только выстрелы, пламя, кирпичи под ногами – оператор бежит, – черный дым и снова выстрелы.
Но матери, как когда-то Анна, смотрели эти пленки по многу раз, кто-то привез им видеомагнитофон; смотрели – словно старались заглянуть туда, куда не досягнул объектив камеры; за угол полуобвалившегося дома, в темноту подъезда с рухнувшим козырьком, за сгоревший танк, за пробитый снарядом забор.
Ведь мало кто пропадал совсем в одиночку, большинство – при перебежке, в ночном бою. Через несколько минут спохватывались, но уже не могли или не имели возможности – под огнем – найти. Ранило, контузило, убило – где-то недалеко, в пределах сотен метров и пяти минут. Но тайну-то этих пяти последних минут и не хотел открывать уничтоженный город, где все рушилось и горело, где не оставалось следов. Поэтому и были так ценны съемки боевиков, они показывали бой
В общем, получилось так, что матери зачастую знали о событиях одно– или двухлетней давности больше, чем кто бы то ни было другой. Они стали неофициальным штабом розысков, к ним приходили чеченцы, желающие помочь, около них крутились разнообразные посредники, шальной народ, выманивающий деньги несбыточными обещаниями; журналисты, специалисты из гуманитарных миссий; они и могли подсказать способы отыскать отца Анны.
Когда я подошел, из палатки доносились злые женские голоса; кто-то кричал: да пусть они подавятся своим миром! Я успел подумать – странно, ведь матери должны радоваться тому, что война окончена, больше не будет убитых… И – боже, боже! – понял, что весть о Хасавюрте украла у них будущее. Уже начался вывод войск, к концу декабря уйдет последний солдат. Матери тех, кто жив, кто служил сейчас, скажем, на базе, заправлял вертолеты или стоял на посту, – матери живых радовались Хасавюрту. А матери пропавших без вести… Для них через четыре месяца на Чечню опустится непроглядная тьма.
Шагнув в палатку, я сразу выделил для себя одну женщину; она стояла неподвижно, хотя выглядела энергичнее прочих; низкая, плотная, с жесткими короткими волосами – паромщица, смотрительница на дальнем переезде. К ней-то я и подошел, обходя других матерей, – она показалась мне кем-то вроде коменданта; остальные женщины спорили, не обращая на меня внимания.
Она выслушала мою историю, задавая короткие точные вопросы, подгоняя меня: не растекайся, говори главное. Я подумал, что, может, она и не паромщица, а офицер из детской комнаты милиции, следователь прокуратуры – жестко, жестко взяла она меня в оборот, уточняя, где жил отец Анны, где работал, с кем бы связан.
Антонина – так ее звали – задумалась, дослушав, и сказала:
– Пойдем спросим у Васи.
Я подумал, что Вася – офицер разведки, какой-нибудь старший лейтенант, которого Антонина может звать по-сыновнему по праву возраста, или один из посредников, торговец информацией.
Мы пошли в дальний угол палатки; там был занавешенный брезентом закуток. Антонина осторожно отодвинула брезент, заглянула внутрь, прошептала:
– Заходи, расскажи ему. Смотри, что он подскажет.
Я ступил в закуток, еще на пороге сказав:
– Здравствуйте.
В закутке никого не было.
Я обернулся – и наткнулся на шалые, безумные глаза Антонины; снова посмотрел внутрь закутка; на полу зашевелилась ткань, и оттуда появилась кошачья голова: обожженная, с оторванным ухом.
– Скажи ему, Вася, скажи, – жарко зашептала позади Антонина. – Скажи, Вася!
Глаза привыкли к сумраку, я различил, что кот вжался в брезентовую стенку палатки. Он щерится, сверкает зеленым глазом, но не может двинуться, что-то повреждено в его теле; второй глаз выбит, затянут корочкой запекшейся крови, хвост обрублен на две трети; шерсть вся в грязи, одна лапа перебинтована. Перед котом стояло блюдце с молоком.
– Васенька, Васенька, не молчи, скажи, скажи, – шептала Антонина, будто говорила с человеком.
– Тоня, Тоня, ах, куда же ты, Тоня! – раздался сзади громкий женский голос. – Ты опять к коту!
Антонина вдруг ссутулилась, властная осанка пропала; покорно пошла она за подругой, уведшей ее к нарам.