А сам между тем напряженно крутил штурвал, в какие-то мгновения даже ставя шхуну в опасное положение боком к волне, потому что трудно было понять, откуда она идет. Волна свирепо бросалась на деревянный корпус отовсюду, так что он трещал, как попавший в тиски грецкий орех… Зыбайло крутил штурвал, делая полный поворот назад, чтобы выйти из этого светопреставления, из дикого разгула воды, совершающегося под обманчиво синеющими небесами и при поразительном для этих мест полном отсутствии ветра.
О чем думал тогда Витька? Он думал о тупой беспощадности бездны, разверзшейся под хрупким днищем шхуны. О ее полнейшем равнодушии к тому, что живет себе на свете какой-то Витька, еще не успевший ни закончить вуз, ни толком влюбиться, ни поработать на пользу всем и для собственного же удовлетворения. Он ничего еще не постиг и ничего не смог. Разве не обидно было бы нелепо утонуть в далеком от родного города взбесившемся проливе?..
Очевидно, ужасен был бы первый миг крушения, леденящее прикосновение разъяренных волн.
Он не мог думать без содрогания о том, что, удачно выйдя из нелепой толчеи пролива Севергина, шхуна вскоре попала в еще более тяжкое испытание, с которым не справилась и, вероятно, затонула. Как?.. Где?.. Кто мог знать об этом наверняка? Нема была прорва воды, местами глубже десяти километров, прорва – тускарора, угрюмо щерились черными клыками рифы у безлюдных островов.
Да, Витька уже не впервые внутренне осознал, что всем им страшно повезло, и что нет резона распускать нюни, и что нужно жить, радуясь обилию неба над головой, беспросветности дождей, веселому грохоту океана, который их подкармливает, обществу товарищей, какие бы они ни были. Они прежде всего люди.
Перевалили непропуск, и сверху сразу открылся обозрению лагерь: обветшавшая уже палатка и сизое пятно недавнего костра… и Миша Егорчик, который, оказывается, вовсе никуда и не бегал вместе со всеми, не расстраивал нервной системы, не переживал, наблюдая за тем, как белым призраком исчезает в море чужая шхуна.
Витька подошел к нему вплотную. Егорчик покосился на него и извлек из груды деревяшек, припасенных для костра, узкую дощечку с надписью по трафарету: «Хранить в сухом и прохладном месте». Вероятно, то была дощечка от ящика из-под фруктов. Укрепив дощечку поверх двух камней, он воссел на ней, как некий скоропортящийся продукт.
– Ушла шхуна, – сказал Витька, прислонившись к ослизлому чурбаку.
– А? – спросил Егорчик.
– Что «а»? – взглянул на него Витька и вдруг как при вспышке молнии различил, дошел своим умом, что самое непостижимое и нелепое у них в лагере – именно этот сонливый, покорный судьбе, тупой, но при всем том озлобленный человечек. С ним еще будет, будет мороки…
В Станиславе – в том ключом били самовлюбленность, темперамент, но и ровно всплескивалась, выходила из глубин души доброта, пусть неожиданно и не часто, но тем и поразительная. Смельчит в чем-то, скорыстничает, этакого изобразит из себя деревянного бога, а потом все-таки посмотрит как бы со стороны: а красиво ли себя веду?., а зачем грохочу по мелочам?.. Стоило Станиславу остыть немного – и с ним уже можно было разговаривать. Он упрямый, многого такому не докажешь, но если поддержит Юрий Викентьевич; то и его можно припереть к стенке.
– Ты! Доисторический человек! – проговорил Витька, с опаской ощущая, как внезапной силой наполняются его ослабевшие кулаки; с сентиментальностью пора было кончать. Нужно обращаться с этим захребетником, как он того заслуживает, а не как с принцем хороших кровей… или с принцем крови, что ли… – А ну-ка живей жми за водой!
Егорчик как-то посинел весь и грязно выругался.
Юрий Викентьевич не успел даже слова ему сказать – Егорчик с полпути, с лету перехватил Витькин кулак.
Юрий Викентьевич не терпел грубых слов. Но и мордобой презирал. Тем более он не допустил бы его в своем присутствии.
– Идите за водой, Егорчик, – сказал он сухо. – Не сидите без конца пень пнем, иначе вы получите искривление позвоночника, черт вас возьми!
Когда тот, усиленно пыхтя от перенапряжения, круто полез в гору с кастрюлей, привешенной к ремню за ручку, Юрий Викентьевич воззрился на Витьку и долго изучал его, как вдруг выскочившее из расщелины чудо-юдо.
– Советую вам еще раз, Виктор: входите в жизнь без крика. Не форсируйте голоса. Спокойней, понимаете ли… Крик, пусть он придет к вам где-нибудь после пятидесяти, ну, как одышка или кашель. В сущности, повторяю, крик тоже ведь категория медицинская.
– А молчанка, ну вот вроде как у Егорчика, когда он сопит себе в две дырочки, держа до времени камень за пазухой, по-вашему, это какая категория?
– Разбирающиеся пошли детки, ничего не скажешь. Можно утверждать, букварь изгрызли в лоскуты еще в эмбриональном, пеленочно-горшечном состоянии, – ухмыльнулся Станислав и потянулся к котелку. – Где-то у меня с утра тут оставалась мозговая косточка. Во всяком случае, мне приятно думать, что она мозговая. Поточить разве зубы, чтобы ржавчиной не обросли.