Удалось ли это Мейлеру? Вряд ли. За несколько лет до смерти, накануне своего восьмидесятилетия, он признался, что в юности мечтал написать книги, способные “перевернуть мир и изменить его сознание”. На самом деле они всего лишь изменили американскую литературу.
Сочинив в двадцать пять лет “Нагие и мертвые”, книгу, немедленно ставшую классикой военного романа, Мейлер оказался в глубоком кризисе. Путь жестокого – натуралистического – реализма уже был исчерпан, но он слишком любил сырую действительность, чтобы уступить ее “магическому реализму”. Мейлер нашел выход в нон-фикшен, в той документальной прозе, которой он написал самые удачные из своих книг, включая скандальную “Песнь палача”.
Секрет мастерства Мейлера, которым он поделился со всей школой “новой журналистики”, в том, что, работая с фактом, писатель обращается с ним как художник, а не как репортер. Его густое письмо метафорично, образно, поэтично и по-барочному избыточно. Иногда его книги раздражали читателя даже больше, чем их автор. Другое дело, что не заметить Мейлера было нельзя: громокипящий кубок.
Февраль
1 февраля
К китайскому Новому году
Кем ты хочешь быть, когда вырастешь?
– Китайцем.
Но теперь, когда и седых-то волос осталось немного, цель моя все еще смутна, и я бреду к ней с помощью ритуалов.
Культура ведь всегда ритуал, превращающий вещи в символы, пространство – в зону, время – в праздник. Повторение создает смысл, и прошлое становится настоящим, продлевая историю в вечность. Без ритуала мы не можем ни поцеловаться, ни чокнуться, ни выпить. Я видел, как японцев учили рукопожатию. Они трясли чужую ладонь с тем же нелепым усердием, с которым мы у них без разбору кланяемся, не догадываясь, что спектр наклонов иерархичен, как статус волков в стае. Ритуал трудно зачать, но легко убить. Он, как первомайская демонстрация, умирает, когда его начинают рассматривать вблизи. Сила ритуала – в бессознательном импульсе. Лишь заменив инстинкт, он становится непреодолимым.
– Нет ничего важнее невидимого и незаметного, – говорил Толстой, пересказывая крестьянским детям Конфуция.
Собственно, к этому сводилось учение обоих, обещавших улучшить нашу породу и обрадовать ее. По Конфуцию, благородный всегда счастлив, низкий – всегда удручен. Чтобы изменить человека, нужно срастить в нем природу с культурой. Я верю в этот проект с тех пор, как научился читать, особенно китайцев. Их история не лучше нашей, но меня в ней волнуют лишь те ритуалы, которым стоит подражать.
Поэтому я часто ухожу в горы, даже зимой. Тем более зимой. В мороз природа не дает себя забыть, как это с ней случается в нежаркие летние сумерки. Зимой ты нутром ощущаешь свою уязвимость: угроза лишена лица, как старость. И зимой горы охотнее демонстрируют свое черно-белое устройство. Непостижимо сложное, оно все-таки есть. Камни громоздятся, подчиняясь правилу, исключающему, как закон всемирного тяготения, исключения. Этот непоколебимый порядок китайцы называли “ли”. Он – внутренняя организация вещей, которую нам не дано постичь, но мы все равно стараемся, ибо культура всему учится у природы, чтобы стать ее частью.
1 февраля
Ко дню рождения “Серапионовых братьев”
Опирающаяся на традицию великих психологических романов, русская проза в большей мере, чем поэзия, развивалась по инерции. Чтобы выбить ее из наезженной бытописательской колеи, потребовался перелом исторического масштаба. Таким катаклизмом была революция. Во всяком случае, так считали “Серапионовы братья”, рассчитывавшие построить новую прозу на расчищенном историей литературном пространстве.
Лев Лунц, считавшийся идеологом группы, настойчиво подчеркивал, что “серапионы” – не товарищи, а братья. Товарищество подразумевало единство целей и средств, но близость братьев определяют не убеждения, а происхождение. У крайне непохожих друг на друга “серапионов” был общий литературный “отец” – Евгений Замятин. Отправной точкой замятинской эстетики было категорическое неприятие традиционной, “напоминающей о передвижниках реалистической литературы с ее бытом и психологизмом”. Созданную по законам “дерзкой диалектики” прозу Замятин представлял завершением триады, где тезисом был реализм, а антитезисом – символизм. Синтез их дает неореалистическую прозу.
Единственный альманах “Серапионовых братьев”, вышедший в 1922 году в Петрограде и Берлине, отличала демонстративная пестрота повествовательных приемов. В альманахе представлен фольклорный и просторечный сказ, библейская стилизация, символический параллелизм, накладывающий газетную современность на мифическую подкладку, монтаж из эпистолярных и документальных элементов, рассказ в ракурсе животного и многое другое. Но “серапионовским” альманах делает не богатый репертуар нарративных приемов, а отсутствие одного из них. В сборнике не было традиционного повествования от лица рассказчика, чья “объективная” позиция якобы не влияет ни на ход событий, ни на отношение к ним.