Рейган был моим вторым президентом. Картера выбирали без меня, но он мне все равно нравился. Именно таким я представлял себе американского политика: без помпы. Как все порядочные люди того времени, Картер был физиком, любил классическую музыку, на инаугурацию шел пешком, в джинсах. К тому же он был хорошим человеком: его обуревали сомнения в исключительной правоте – и своей, и Америки.
Рейган был из простых, любил родину и всегда говорил о ее успехах. По сравнению с ним Картер казался Гамлетом. Но Рейган Шекспира не играл и никогда ни в чем не сомневался. При этом он считался добродушным и снисходительным – не отцом – а дедом нации. Добравшись до Белого дома, Рейган первым делом сократил президентский рабочий день. Его не интересовали частности, он не любил вникать в детали. Рейгану хватало общей философии жизни, заимствованной в кино. Он воплотил в жизнь клише, превратив в политическую программу голливудское амплуа одинокого ковбоя.
Считается, что Рейган разорил коммунизм, втянув его в гонку вооружений, непосильную для советской экономики.
– Звездные войны, – сказали ему в Пентагоне, – чрезвычайно дорогая программа.
– Чем дороже, тем лучше, – ответил президент, – нам она по карману, им – нет.
Но еще важнее оказалась риторическая бомба, взорвавшая привычную к другому обращению политику. Главной находкой Рейгана стала формула “империя зла”, которую он, не доверяя спичрайтерам, сам вставил в знаменитую речь.
Следуя этике вестерна, Рейган разделил добро и зло и сказал, что свобода стремительно и неизбежно приведет к победе первого над вторым. В то время, когда Советская армия была в Афганистане, а Андропов – в Кремле, в это, по-моему, верили два человека. Второй – Солженицын.
7 февраля
Ко дню рождения Чарльза Диккенса
Дождавшись кризиса (своего или общего), я лезу за “Пиквиком”. Эта книга – панацея, потому что она ни к чему не имеет отношения: не альтернатива реальности, а лекарство от нее. Толстый джентльмен с тремя такими же незадачливыми друзьями – не карикатура, а дружеский шарж на человечество. Первая высмеивает недостатки и требует замысла, а шарж обходится преувеличенным сходством. Выпячивая лишь одну черту, автор прячет жизнь в схему.
Бетон благодушия надежно отделяет Пиквика от жизни, и я нежно люблю этот роман за то, что здесь всего два времени года: нежаркое лето в пять часов пополудни, когда Бог сотворил мир, и Рождество, когда Он в нем родился. В такие дни миру все прощается. Неудивительно, что с “Пиквиком” легко жить. Точнее, трудно жить без него. Про остального Диккенса этого не скажешь.
Герои Диккенса интереснее всего того, что с ними происходит, но только – плохие. С хорошими – беда: бедняки у Диккенса неизбежно правы. Нищета служит им оправданием и не нуждается в диалектике. Последняя надежда положительного персонажа – абсурд, которым автор, будто списав у Гоголя, одаривает бедного героя. Так, посыльный из рождественской повести “Колокола” обращается к своему замерзшему носу: “Вздумай он сбежать, я бы не стал его винить. Служба у него трудная, и надеяться особенно не на что – я ведь табак не нюхаю”.
Но обычно оперенные правдой бедняки ведут себя благородно и говорят как в церкви. Отдыхает читатель на злодеях. Теккерей видел в этом закон природы и считал, что хороший роман должен быть сатирическим. У Диккенса – 50 на 50, и лучшие реплики он раздал тем, кого ненавидел. Что еще не значит, что у Диккенса нет других, средних, равноудаленных от бездны порока и вершин добродетели героев. Один из них – бродячий хряк, которого встретил навестивший Нью-Йорк писатель на пасторальной в те времена улице Бауэри: “Он великий философ, и его редко что-либо тревожит, кроме собак. Правда, иногда его маленькие глазки вспыхивают при виде туши зарезанного приятеля, украшающей вход в лавку мясника. «Такова жизнь: всякая плоть – свинина», – ворчит он, утешаясь тем, что среди охотников за кочерыжками стало одним рылом меньше”.
8 февраля
Ко дню рождения Франца Марка
Он хотел рисовать только животных. Анимализм стал его страстью, призванием, в конце концов – религией. Мало того что звери нравились ему больше людей, такое бывает со многими, Марк верил в идиллию, где животные прекрасно обходятся без нас.
Таков его шедевр переломного 1911 года “Желтая Корова”, который постоянно живет в Музее Гуггенхайма. Наравне с “Криком” Мунка и золотым портретом Адели Климта эта картина стала иконой модернизма и в таком качестве застыла магнитиками на каждом холодильнике. В том числе – моем.