– Мир, – соглашались мы с нарастающим от портвейна восторгом, – нельзя придумать, мир нельзя описать, но его можно сгустить и расцветить, как осенний свет в витраже.
29 сентября
Ко Всемирному Дню сердца
Когда несколько лет назад мне назначили кардиологическую операцию, я сделал, что мог: позвонил опытному и в больничных делах Парамонову.
– Какую книгу, – спросил я, – взять в больницу?
– Никакую.
– А Довлатов возил с собой Достоевского. Его еще врач спросил, не Библия ли, а он ответил, что не хуже: “Идиот”.
– Врал твой Довлатов.
Но сам я Борису не поверил и зарядил айпад викторианской прозой, айпод – духоподъемными прелюдиями Баха и – на всякий случай – “Реквиемом” Моцарта. Вооруженный до зубов Стивом Джобсом, я перестал бояться ближайшего будущего и сдался врачам.
В операционной было как в рубке военного корабля, где я, впрочем, тоже раньше не был. Отрядом командовал старый еврей со славянской фамилией и сильным акцентом.
– Не с Украины ли? – подозревая своего, спросил я хирурга.
– Конечно, – согласился он, – наша семья еще до революции бежала от погромов из Киева в Аргентину. Отсюда – испанский акцент.
Когда меня обступили помощники, анестезиолог спросил, знаю ли я, что они делают.
– Татуировки?
– Шутник, – успокоил себя доктор и пустил наркоз в вену.
Когда день спустя я пришел в себя в темном подвале, то сперва подумал, что оказался в застенках.
– Донбасс? Гестапо? Инквизиция? – вспыхивали перемежающиеся болью догадки, – я им все скажу, вернее – уже сказал.
Твердо я понимал одно: в американской больнице пытать не станут.
– Это – от молодости, – объяснил фельдшер, – старикам уже все равно, а вы мужчина еще хоть куда, вот тело и сопротивляется насилию.
– Как его не понять?! – прохрипел я.
– И поза пациента, – добавил словоохотливый собеседник, – важна. Со стороны операция на открытом сердце напоминает процедуру распятия.
–
– Как все мы на пути к исправлению, – похвалил он меня и перекрестился.
На второй день я смог сидеть и говорить по телефону.
– Как ты выглядишь? – спросила жена, видимо, боясь не узнать.
Трубку перехватил врач, чтобы приготовить жену к худшему.
– Последствием операции бывает повышенная раздражительность, сарказм, ехидство, вам может показаться, что мужа подменили.
– Ну, уж это вряд ли, – вздохнула жена.
30 сентября
Ко дню рождения Трумена Капоте
Голливуд полюбил Капоте. Около двадцати картин сняты на его сюжеты. И понятно почему. Он писал отчетливо, ясно и так, что щемит сердце. Думаю, поэтому, впервые прочитав его ранние книги в СССР, мы сразу приняли Капоте за своего. Для отечественных читателей он попал на ту заветную полку, где стояли “Над пропастью во ржи” Сэлинджера и “Убить пересмешника” Харпер Ли.
Характерно, что его лучшие опусы, как и вышеупомянутые книги, написаны от лица детей, подростков. Эта общая черта исповедальной американской прозы.
Хемингуэй сказал, что собственно американскую литературу начал Марк Твен. Это значит, что своим голосом Америка заговорила в “Приключениях Гекльберри Финна”, и голос этот принадлежал беспризорному мальчишке. Молодая страна перестала подражать опытному и ученому континенту, прекратила стесняться своей взъерошенной юности и стала сама собой. Эту традицию подхватили любимые писатели, включая самого ранимого – Трумена Капоте.
В первом романе, принесшем ему славу, “Другие голоса, другие комнаты” Капоте дает портрет героя, в котором нельзя не узнать автора: “Редклиф поглядел на мальчика поверх стакана, и мальчик ему не очень понравился. Уж больно он был хорошенький, хрупкий и белокожий… Усталое, умоляющее выражение застыло на его худом лице, и плечи сутулились не по-детски”.
В сущности, таким Капоте и остался: обиженным ребенком, который не мог найти себе надежного места в жизни. Тем удивительней, что обуреваемый комплексами, напуганный жизнью автор сумел написать чуть ли не самую честную и страшную книгу своего поколения – “Обыкновенное убийство”.
30 сентября
К Международному Дню переводчика
Если мы хотим понять другой язык, народ, его идеал и культуру, то должны прочесть чужих поэтов, ибо поэзия – от Гомера до “Битлз” – спецхран сгущенной словесной материи. Рифма, ритм и грамматика меняют онтологический статус речи. То, что в прозе – факт, в стихах – истина, тающая в переводе.
– Но поэзия, – отрезал Фрост, – все, что утрачено в переводе.