Но когда от далекого прошлого ничего уже не осталось, когда живые существа перемерли, а вещи разрушились, только запах и вкус, более хрупкие, но зато более живучие, более невещественные, более стойкие, более надежные, долго еще, подобно душам умерших, напоминают о себе, надеются, ждут, и они, эти еле ощутимые крохотки, среди развалин несут на себе, не сгибаясь, огромное здание воспоминанья. И как только я вновь ощутил вкус размоченного в липовом чаю бисквита, которым меня угощала тетя [...], в то же мгновенье старый серый дом фасадом на улицу, куда выходили окна тетиной комнаты, пристроился, как декорация, к флигельку окнами в сад, выстроенному за домом для моих родителей [...]. А стоило появиться дому — и я уже видел городок, каким он был утром, днем, вечером, в любую погоду, площадь, куда меня водили перед завтраком, улицы, по которым я ходил, далекие прогулки в ясную погоду[33].
На эту историю собачий разум — во всяком случае, если бы он был настолько же «каницентричен», насколько антропоцентричен наш — мог бы отреагировать приблизительно так: он решил бы, что главный герой испытывает непонятные ощущения, а все его чувства странным образом смещены. Дело в том, что эта история годится лишь для читателя, который в своих отношениях с миром опирается на зрение. Для такого существа, как собака, которое рассчитывает больше на обоняние, запахи и вкусы — это ощущения не менее вещественные и не более хрупкие, чем зрительные образы. Они не таятся за кромкой сознания, неспособные воскрешать воспоминания, скрытые в самых глубоких уголках памяти. Вероятнее всего, они служат собаке источником прямой информации о мире, которая сразу воспринимается сознанием.
Что же касается нас, мы — существа целиком и полностью зависящие от зрения. И наши сны, и наши воспоминания хранятся в сознании в форме зрительных образов. Если человек теряет рассудок, говорят, что у него видения. Как и Пруст, мы думаем, что память о прошлом возвращается, когда наше воображение рисует нам образы: улицу, площадь, лица, погоду, свет. Запахи и вкусы, как и вкус печенья Пруста, — для нас ощущения примитивные, неосознанные, скрытые; именно поэтому они способны только связывать нас с образами подобно зондам, ныряющим в темные глубины нашего разума, куда мы давным-давно не заглядывали. Но при этом они остаются всего лишь проводниками в пространство, где хранятся картины, из которых и сотканы наши настоящие воспоминания.
Чтобы текст Пруста произвел впечатление на собаку, его, несомненно, нужно было бы написать иначе, поменяв местами смыслы. Наверное, можно было бы сказать примерно так: когда все сущее разрушилось, когда исчезло всё живое, остается видение, как душа нетронутых вещей, как скрытое в глубинах ощущение, бессознательное и примитивное, которое в темных углах сознания ждет случайной встречи, чтобы вызвать на поверхность разума всю палитру запахов. Ирония ситуации заключается в том, что даже само это слово, палитра, со всей очевидностью обращено к визуальным ощущениям — как это ни прискорбно для животных. Для собаки этот необычный и волнующий опыт не был бы связан со вкусом или запахом, скорее именно зрительное восприятие и есть для нее то более «примитивное» чувство, которое может послужить проводником в глубь тех воспоминаний, что хранятся в сознании в форме запахов. В отличие от героя Пруста, который долго и рассеянно смотрит на печенье, не навевающее никаких воспоминаний, пока он не попробует его на вкус, прустовская собака должна была бы по привычке есть печенье, даже не глядя на него. И вот однажды, случайно увидев одно из них, она вдруг вспомнила бы целый мир запахов: может быть, запахи человека, собаки, привычного маршрута, кошки… К сожалению, запас слов, обозначающих запахи, у нас слишком бедный и тусклый, чтобы описать бесконечное множество оттенков — или, скорее, «отдушек», — составляющих эту сторону мира.