Когда Гапка утолила тот страшный голод, до которого ее довел коварный Тоскливец (Гапка подозревала, что еду он теперь держит на работе, но проверить не могла, потому как стеснялась бывшего супруга), и к ней возвратился ее бурный нрав, она, даже не поблагодарив подругу, грозным смерчем вырвалась на заснеженную пустынную улицу и устремилась к дому Тоскливца, чтобы наконец все прояснить. Ей, однако, не было известно, что выяснить у Тоскливца что-либо совершенно невозможно – люди сведущие в повадках Тоскливца, такие как, например, ее бывший супруг, утверждали даже, что с большим успехом можно вопрошать египетского сфинкса. Но Гапка никогда не прислушивалась к разглагольствованиям Головы и как оказалась – напрасно, потому что тот неоднократно описывал при ней Тоскливца такими сочными красками, что, казалось, только холста не хватало, чтобы на нем появилась блудливо-тоскливая фигура писаря с заискивающей и одновременно презрительной улыбкой на впалых от чрезмерного донжуанства щеках. Нет, Гапка напрасно не прислушивалась к словам Головы и сейчас, как корабль, паруса которого раздувает попутный ветер, мчалась во весь опор к своему дружку, который уже пришел домой и с многозначительным лицом рассматривал пустой, но зато стерильно вымытый холодильник и заодно оттирал жирные губы, чтобы Гапка не догадалась, что он не плохо перекусил по дороге домой. Ему, однако, не было известно, что Гапке не до гастрономических тонкостей. И он все еще надеялся, что если с Гапки смыть золу и не рассматривать ее прическу, которую лучше чем-нибудь прикрыть, то она, теплая, как хорошо протопленная печь, и нежная, как теленок, который еще не уразумел, для чего появился на свет, вдохновит его, когда придет домой от свояченицы, которая по своей доброте душевной бездельницу накормила, и они немедленно отправятся в постельку и он тогда насладится природой, потому что неистовую Гапку он представлял себе как проявление дикой, еще не укрощенной никем природы, которую еще не испоганили и не превратили в окружающую среду. Но лицо Гапки, когда она распахнула дверь, напоминало скорее африканскую маску или физиономию индейца, с которого вот-вот снимут скальп, чем лицо женщины, истосковавшейся по любви. И совсем не «Оду к радости» собирались исполнить Гапкины губки, когда могучая ее грудь захватывала нужную толику воздуха – Тоскливец на мгновение даже почувствовал вожделение, увидев, как вздымается на ней блузка, но тут эта мгновенная прелюдия закончилась и Гапка (не будем забывать, читатель, что с Головой она прошла академию супружеской жизни), чуть подняв к потолку голову, как задирает голову воющий в ледяной пустыне волк, издала рык, который парализовал Тоскливца, как жалкое и отвратительное насекомое.
– Потный труп! – завопила Гапка. – Зловонная, похотливая падаль! Членоголовый кастрат! Протухшая задница! Клонированная мошонка! Изуверская выхухоль! Изуродовал меня! Меня, которая любила тебя так, как никто тебя, быть может, и не любил…
Но тут по обличности Тоскливца расползлась предательская улыбка, и Гапка поняла, что любила Тоскливца
А Тоскливец по своему обыкновению затоскливел еще больше, потому что вместо десерта на него выплескивали помои и, кроме того, он не понимал, для чего Гапка орет, – даже Клара не утруждала так свои голосовые связки, понимая, что кричать на него все равно, что выкрикивать оскорбления вечно шумящему морю, и, как правило, только шипела на него и кулаками наставляла его на путь истинный. Кроме того, Тоскливец весьма смутно представлял себе, что такое выхухоль, потому что все, чему его учили в школе, он уже давно забыл, а в его единственной книге об этом ничего не было сказано. Он бы очень удивился, если бы узнал, что и Гапке это тоже не известно, но она уже, как пифия, вошла в трансовое состояние и теперь ею руководили хтонические, страшные силы, доступные и понятные лишь шаманам.