Иногда к Петру под чай заглядывали дружки. Тишке внушали пугливую тоску их цыгарки, похабные присловья, малахаи, по-разбойному сдвинутые на затылок. Нередко пахло запретной водкой. И дядя Петр при чужих злее хозяйничал:
— Тишка, мигом налей-ка чайничек!
— Да я весь мокрый, дядя Петра…
— Ж-живо!
И Тишка убито плетется в морозные сени. Вечернее удовольствие его разорено. Журкин тоже недолюбливал этих шумных гостей, без стеснения в одежде разваливающихся по койкам; раньше срока кончал чайпить, с гармоньками удалялся к Поле.
Петр, озоруя, поощрял вдогонку:
— Окручивай, окручивай! — И к дружкам: — Первый ударник у нас насчет баб!
Журкин и гневался и стыдился этих окриков. Верно, помимо заработка, еще потайная отрада какая-то приманивала его в кастеляншину каморку. Поля с рукодельем приваливалась на перину, которая толсто вздувалась по обе стороны от нее, как два бедра; и от бумазейной пухлой кофточки и от лампы тянуло семейным теплом. И теперь, если Поля уходила гулять, работалось в одиночку грустновато как-то.
Один раз вечером Журкин аккуратно положил перед ней на стол трехрублевую бумажку.
— Вам, — сказал он.
Поля отказывалась:
— Да что вы, что вы, Иван Алексеевич!..
— Как «что вы»! Вот к огоньку допущаете. Гармошками только и живу… Где оно, жалованье-то? Берите.
— Да ну вас… За что?
— Извиняюсь, за характер за ваш за хороший.
— Да ну… — Поля деловито подобрала все-таки трешницу. — Разве в кино на них сходить? Уж я это кино люблю, Иван Алексеич, как дурная! Муж-то мне не позволял: «Ты, говорит, туда с мужчинами спать ходишь». Тьфу! Бывало с дежурства придет, а я из кино… так чем ни попадя норовит. Еще через это я ушла.
— Чистый демон! — поддакивал Журкин, сбычась над работой.
— Да. Терпела-терпела, и ну, думаю, тебя! Моего и веку-то женского, может быть, лет пять — семь осталось… Так я…
И не домолвила, и недомолвка получилась грешная, доверчиво-бесстыжая. «Ну дак что ж, свобода на это теперь», — про себя согласился Журкин, не в силах затушить каких-то внезапно поднявшихся в нем жгучих, поганых надежд. А век ей — трудный, самая тягота могучего бабьего налива… В первые дни, как поступила в барак, запиралась постоянно на крючок, мужики ночью щупали дверь, торкались. Теперь, как партейный стал почаще ходить, отлынули…
О Подопригоре она знала больше, чем барачные. Он — вдовец, приехал сюда с двумя малыми ребятами, не побоялся дикой степи. Говорила она об уполномоченном смешливо, с ужимками… Что-то ущемленно угадывал тут гробовщик. Впрочем, ему-то что за дело?
И Поле, видимо, в удовольствие было досуже пощебетать перед таким согласливым и степенным слушателем. Подружек еще не завела, а с языка просилось… Сундук-то со своим нажитым сумела все-таки вывезти от мужа. Шуба у нее лежит лисья, белья столько-то смен, высокие, на шнурках, ботинки желтые, платье горошком маркизетовое — шила белошвейка, модное, очень к ней идет. «Горошком к вам пойдет», — согласился и Журкин. Поля про добро рассказывала, будто песню пела, даже призакрыв глаза. Вот только шаль еще одну не успела прихватить, — хорошая, в клетку, маренговая шаль, какой-нибудь нахалке теперь достанется. Такая жалость!
«Про шаль… неужто она с намеком?» — испугался Журкин. Конечно, трешка — какие деньги! А шаль-то рублей двадцать, а то и больше потянет… А сколько раз до путей и обратно по морозу надо прогуляться за двадцать рублей? Да, тепло у нее, у Поли, а все же чужая, как и всякий, и тоже ищет, где бы рвануть.
Когда вышла на минутку — унять чересчур разбушевавшуюся в бараке песню (перед получкой начали притаскивать откуда-то винцо), мимоходом, с морозу, заглянул Петр.
— Все деньгу наколачиваешь? Валяй, валяй.
Хоть и трезвый, но весь дергающийся, разудалый. Видно, уже зацепился где-то за большие дела.
— От Аграфены опять? — сухо спросил Журкин.
— А что ж?
Петр смаху подсунул под себя табуретку, развалился по-трактирному среди Полиных уютов, засмердил махоркой.
— Аграфена — она, Ваня, делок! Сама никуда, сидит, как в паутиннике, а через молодцов орудует. А здорово я насчет Мишки-то струнку ухватил?
— Иль вправду что знаешь? — сдержанно полюбопытствовал гробовщик.
— А? — вместо ответа нагловато отозвался Петр. С загадочной ухмылкой посасывал свою цыгарку. Никогда он просто не давался в руки. — А Дуся-то у нее… Не барышня — опиум для народа! На меня и сейчас смотреть не хочет, Ваня, — Петр как-то нарочито взгрустнул. — Как приду, так она сразу нырь к себе в чуланчик! Ну, погоди… Эх, Ваня, дай мне только окопироваться по-настоящему!..
Под махорку замечтался.
Гробовщик, оставив молчаливое свое ковырянье, поднял голову.
— Есть для тебя один мой совет, Петруша, — голос у него был серьезный, остерегающий: — брось ты туда ходить, не надо ходить. Не надо тебе сейчас бесстрашно выдаваться. Ты на работу, вот куда ударяйся сначала, заслугу себе на работе сделай. А то мало ли что может…
Он для внушительности глазами договорил, но до Петра все равно не дошло: далеко куда-то улетел вместе с дымом.