— И в самом деле, красивые, герр Миттл. Прекрасные. Хотя я ничего не понимаю в искусстве серебряных дел мастеров, очевидно, что это — работа настоящего мастера… художника.
— Это чистое серебро, герр доктор.
— Да я и не сомневаюсь, герр Миттл. Дело не в этом. Просто я… мы, евреи, не имеем семейных Библий. Наша Тора хранится в синагоге.
Миттл нахмурился. Ему хотелось признаться, что застежки он снял с еврейской книги, но в этом случае получилось бы, что он вор. Было ли виной тому его сумасшествие или отчаяние, но он убедил себя в том, что никто в музее не хватится пары застежек. Если спохватятся, он скажет, что книга так и пришла к нему без застежек. Бросит тем самым подозрение на иностранных ученых.
С переговорами не получалось. Миттл ерзал на стуле. Он пришел в полной уверенности, что алчный доктор кинется на блестящий металл инстинктивно, как сорока.
— Даже и у вас, евреев, должны быть… молитвенники.
— Ну, разумеется. У меня, например, есть сиддур, а в седер мы читаем Аггаду, но я не думаю, что ей нужны серебряные застежки. Это все скромные издания, обыкновенные переплеты. Конечно, следовало бы иметь что-то получше. Я давно собирался…
Хиршфельдт остановился на полуслове. Черт возьми. Этот человечек снова заплакал. Одно дело — женские слезы, он к ним привык. Иногда они даже бывают очаровательны. Приятно бывает утешить женщину. Но мужские слезы… Хиршфельдт скривился. Первым мужчиной, заплакавшим на его глазах, был отец. Случилось это в ту ночь, когда умерла мать. Это было мучительно. До той поры он думал, что его отец несгибаем. Та ночь стала двойной потерей для Хиршфельдта. Несдержанность отца превратила его детские слезы в истерический припадок. Их отношения с той поры никогда не были прежними.
Вот и сейчас он испытывал мучения. Хиршфельдт бессознательно закрыл руками уши: лишь бы ничего не слышать. Ужасно. В какой, должно быть, Миттл безысходности, если так рыдает. На какой отчаянный поступок пошел, погубив семейную Библию!
И затем, совершенно неожиданно, Хиршфельдт разбил стену, выстроенную им за долгие годы. Отнесся к рыдающему не как врач к страдающему пациенту, а как человек, посочувствовавший горю другого человека.
— Ну, будет вам, герр Миттл. Успокойтесь. Я напишу доктору Эрлиху в Берлин и попрошу для вас курс инъекций. Лечение можем начать со следующей недели. Не могу гарантировать вам результат, но мы можем надеяться…
— Надеяться?
Флориен Миттл поднял глаза и взял платок, который протянул ему доктор. Надежда… этого достаточно. Для него это было все.
— Вы в самом деле поможете?
— Да, герр Миттл.
И он увидел мгновенное преображение узкого изъязвленного лица Миттла. Хиршфельдт почувствовал себя еще более великодушным. Взял застежки и встал. Обошел стол, приблизился к Миттлу. Тот прерывисто дышал и вытирал глаза. Хиршфельдт готов был отдать ему застежки: пусть вернутся на законное место.
Но в этот момент свет упал на серебро. Какие изысканные розы. Розалинда. Ему нужно дать ей прощальный подарок, когда она вернется из Бадена. Роман следует начинать и заканчивать с каким-нибудь щегольством, даже если вел себя при этом небезупречно. Он пригляделся к застежкам. Да, ювелир — настоящий мастер. Хиршфельдт знал человека, который мог бы сделать из этих застежек пару сережек и отличные запонки. Пышная красавица Розалинда предпочитала мелкие ювелирные украшения.
Зачем ему беспокоиться о семейной Библии Миттла? В конце концов, она существует, в отличие от гор Талмудов и других еврейских книг, которые столетиями бросали в огонь по приказу церкви герра Миттла. Ну подумаешь, не будет у нее застежек! Эрлих запрашивал за свои инъекции невероятную сумму. Сережки для Розалинды были лишь частичным возмещением за то, что ему придется потратить. Он снова взглянул на застежки. Заметил перья, окружавшие розы. У них был изгиб, намекавший на крыло. Стыдно было бы и их не использовать. Возможно, ювелир сделает вторую пару сережек. На мгновение он подумал о нежной коже и о васильковых глазах…
Нет. Не для нее. Пока нет. А возможно, и никогда. Впервые за долгие годы он не испытывал потребности в любовнице. У него есть Анна. Стоило Хиршфельдту подумать о ней и представить, как прикасается к ней чужая рука — мгновенно вспыхивало желание. Он улыбался. Очень кстати. Пара крылышек, сверкающих из-под темных волос его падшего ангела.
Ханна
Я отложила отчет и заметила, как дрожат руки. Где они, эти серебряные застежки, такие красивые, что тронули даже такого сухаря, как Мартелл? И кто вычеркнул эти строки?