И после выхода книги в свет узнаешь, как командиры в соединении, сами не жалевшие себя, поддерживали это золотое правило, как они беспредельно доверяли проверенным на поле брани бойцам, всячески содействовали развитию их лучших качеств и инициативы. Все войско оберегало железную дисциплину, поддерживало внутреннюю организацию.
Во время партизанских маршей, которые совершались исключительно ночами, Вершигора, сидя на тачанке, задумчиво говорил:
— Как бы хотелось сейчас сесть за письменный стол, написать книгу, правдивую книгу, и еще пять книг! Столько материала, такой зуд в руках…
Он замолкал, а затем начинал перебирать наиболее запомнившиеся эпизоды и отдельные детали, подмеченные за прошедшие дни. В такие минуты он говорил спокойно, и я все больше верил, что все виденное и слышанное мною в этом необычном войске — все это есть огромная книга нашей современности. Автор ее — само войско, повседневно творящее героические страницы повести о народной борьбе.
— Да, — вздыхая, говорил Вершигора, — как сильно тянет к тому времени, когда под пером будут рождаться образы окружающих нас людей.
В тачанке, рядом с двумя торбами овса для лошадей, в мешке хранились вражеские солдатские книжки, протоколы допроса пленных, письма гитлеровских солдат и ефрейторов, фотографии. Среди них я нашел документы какого-то безыменного ковпаковца. Это были довольно подробные дневники, в которые ежедневно заносились события из жизни соединения. Первые пять записей интересны, а затем фразы начали повторяться (вроде: «Обед опять проходил под телегами»), и дневник становился скучным. Автору его, видимо, тоже становилось скучно, и он начал дополнять записи событий своими мыслями и обобщениями.
Одна из записей заканчивалась так: «Нет, несвойственно мне походить не на русского человека. Дневник — чудесная вещь. Но не такой дневник хорош, как мой, в котором, как у фашистов с их бедным интеллектом и дьявольской пунктуальностью, записывается, сколько кур, гусок зажарено сегодня, где был бой, какую деревню взяли, кого за что ухлопали. Дневник должен ежедневно объяснять весь день не только твоей физической жизни, а в первую очередь духовной, интеллектуальной».
На следующей странице была такая запись: «Самая форма дневника вызывает у меня неприятное сравнение. Я бросаю вести тебя, неудачный мой спутник, второй мой я. Да здравствует поворотный год войны. Декабрь 1942 года».
— Это, наверное, дневник кого‑нибудь из погибших ковпаковцев? — спросил к.
— Нет. Дневник живого ковпаковца. Мой дневник, — ответил Вершигора.
В мешке лежало много записных книжек, странички которых были испещрены мелким почерком. В книжках стояли надписи: «Первая», «Вторая». Чем дальше шли номера, тем стройнее становились записи, в которых запечатлевалось и сохранялось то неясное и волнующее, что бывает в жизни у каждого человека, если он воюет или трудится, «не уткнувшись рылом в землю, дрожа за свою шкуру». То были походные маленькие «кладовые» будущего писателя Вершигоры, занятого в то время активной разведкой в тылу врага.
Через несколько лет после разбора мешка на тачанке начальника ковпаковской разведки я прочел многие из тех записей в книге «Люди с чистой совестью». Первые записи в первых дневниках в книгу не вошли. Они не относились к партизанской жизни, а были отвлеченными размышлениями человека, который живет не только тем, что у него перед глазами, но и думает, заглядывая вперед.
Записные книжки были интересны, и в то время они мне и адъютанту Вершигоры Саше Коженкову заменяли книгу о партизанском движении. На первых страницах сообщался адрес немца — хозяина записной книжки, далее шли последние записи перед его смертью, а еще далее Вершигора уже писал сам. Партизанам часто приходилось писать на немецких блокнотах, и в этом отношении, как и в отношении продуктов, обмундирования, боеприпасов, они находились на «иждивении Адольфа Гитлера», как выразился один из героев книги, Колька Мудрый, или иначе Колька Шопенгауэр.
Вот некоторые записи из одной книжки того времени.
«Ковпаковцы заманили мадьяр в глухое лесное село, а затем заминировали все выходы из него… (так ласточки замуровывают свои гнезда, в которые забрались непрошеные гости — воробьи)».
«К Ковпаку привели самострела. Ковпак посмотрел на него и усмехнулся: «Дурной, дурной, а хитрый — левую руку прострелил, а правую оставил, чтобы было чем чарку и ложку держать».
«Ковпак си–и-ильный человек, — говорил старик на Черниговщине», «Повозка как ероплан», «Лошадь с огромной доброй головой», «Пушку поменял на пистолет (отношение к трофеям)», «Храбрость и обман редко сочетаются в одном лице».
Так будущий писатель копил свои записи на маршах, после боев, в ежедневной, ежечасной опасности.
В марте 1943 года на реке Тетерев, на Киевщине, после взрыва железнодорожного моста я спросил Вершигору:
— Скажите, чего больше всего боятся ковпаковцы?
Он пристально посмотрел на собравшихся невдалеке партизан, на Ковпака, на комиссара Руднева и задумчиво сказал:
— Ковпаковцы — настоящие герои. А герои больше всего боятся забвения.