Теперь о Трошеве. Несмотря на то, что он написал книгу "Моя война", все сходятся на том, что он хороший мужик и никогда не допускал бессмысленных потерь среди солдат и населения.
В субботу показывали то, что осталось от "Курска". Комментировал генеральный прокурор, с трудом одетый в новенькую подводницкую канадку. Значит, прокуроры у нас теперь журналистами работают для пущей убедительности. Может, скоро в стране и не останется настоящих журналистов, а будут одни прокуроры?
Зачем же он, все-таки, перед камерой вылез? Вслушиваюсь в косноязычную речь и жду. Должен сказать. А-а-а… вот: "ужасная сила… эта сила… смяла… за девять часов вода наполнила всю лодку… спасти людей однозначно нельзя было…"
Вот из-за чего все эти переодевания на фоне танка. Вот из-за чего "Курск" поднимали. Его поднимали из-за этих слов. Значит, не стучали те двадцать три человека в течение нескольких суток. Это всем померещилось. И те, кто должен был спасать, не сбегали с места трагедии. Они сберегали. Они сберегали силы для настоящего спасательного броска. В течение недели. И государство не виновато во лжи, бездушии, бесчувственности, душевной черствости. Государство, которое чуть ли не из-под палки те же журналисты заставили сделать приличную мину при плохой игре, ни в чем не виновато.
Браво, господин У.! Только те двадцать три были одеты в водолазное белье и костюмы. Они со всей кормы стащили в один отсек все комплекты регенерации, а это, при той мешанине из сорванных с мест щитов, за девять часов не сделать. Они стучали трое суток, и признать это — смерть как не хочется. Даже говорить об этом не хочется.
Я вас прекрасно понимаю, господин У. Вы языком вчерашней домохозяйки пытаетесь рассказать подводникам о трагедии, не перепутав терминов. Это, безусловно, тяжелая государственная задача. Я вам сочувствую. Ведь сколько вам приходится глотать дерьма перед тем, как выдать на-гора что-то вкусненькое. Это сложно.
Ах, море, море! До сих пор не могу смотреть на него спокойно. Мне говорят: "Поехали, покатаемся на яхте!" — а я не могу. Для меня это не катание. Я там работал.
Теперь, оказывается, много работал. А тогда, по молодости, я так не считал.
Да, мы знали, что нас никто не спасет. Знали, что государство от нас откажется в любой миг. Знали, что награды получат не те. Знали.
Чего ж мы в море шли? Даже не знаю. Такие слова, как "Родине служить", мы никогда не произносили. Это все не наше. Для "дяди прокурора".
В те времена тоже были прокуроры, и "дядя прокурор" — это такая их кличка. Они появлялись после пожаров, столкновений, взрывов, утоплений и прочих уменьшений боевой готовности государства и спрашивали по всей строгости.
Еще бы, ведь мы ее понижали — эту боеготовность — своими неграмотными действиями. Так почему бы не спросить "по всей строгости".
На пятьдесят шестые сутки похода начинаются "глюки": кажется все что-то. Кажется, что говорили о чем-то. Кажется, что какое-то событие уже происходило. Кажется, что тебя обидел вот этот человек напротив, которого ты каждый день видишь на завтраке.
И внимание рассеивается. Не замечаешь очевидные вещи. Поэтому многие аварии происходили в конце автономки. После этой цифры — 56 суток.
"Акулы" пытались загнать на 120 суток. Только с ними пошли медики для исследования. Брали у всего экипажа пробы крови. Выяснили, что на 120 сутки кровь может необратимо поменять свой состав, и "Акулам" оставили автономность 90 суток.
Вот такие дела, господин У.
Был у Эммы Григорьевны Герштейн. "Как вы себя чувствуете?" — говорил я ей, а она мне: "На такие вопросы я не отвечаю".
"Эмма Григорьевна! — говорил я. — Чувство юмора покидает нас последним. У вас оно есть, так что не все потеряно".
Она знала Ахматову, Льва Гумилева, Надежду Мандельштам, Осипа Эмильевича. И все они считали, что Эмма должна бежать к ним по первому зову, хватать и прятать их рукописи, как надо отвечать на допросах, ехать к ним в ссылку, разбирать их тексты, перепечатывать их, опять хранить, опять бежать, ехать, и все это по первому зову. А они будут врать и себе и окружающим, и все будут принимать их условия игры, и в первую очередь Эмма.
Ее никогда не воспринимали всерьез, с ее мнением не считались. Ее вообще не спрашивали, есть ли оно у нее. Она воспринималась этим кругом как необходимая бессловесность. Что-то вроде шкафа, перед которым можно бегать голышом или закатывать истерики.
А шкаф-то оказался умнее. И еще он всех пережил.
Она говорила: "Пушкин вызвал Дантеса совершенно правильно".
Да, я читал ее "Память писателя". Я сказал ей, что она из литературоведения сделала детектив. Она была очень растрогана, но я не льстил, я так считаю.
Я считаю, что она достойна звания академика всех академий мира, что она делала открытия там, где ничего нельзя было открыть.
Я ей сказал, что ненависть Николая 1 к Лермонтову была зоологической, и она согласилась. Она мне сказала, что по ее мнению, Николай 1 покончил жизнь самоубийством, потому что поражение в Крымской войне воспринимал как крах его царствования.
Ей бы еще года два. И чтоб работалось. Она б такого понаписала.