Кельнеры тушили цветные лампы и ставили стулья на столики. Незанятые девушки из бара танцевали друг с другом. Буфетчица заперла кассу и остановилась поболтать с Саксом. Двое старых ветеранов оживленно разговаривали. Белки глаз Сакса, когда-то синеватые и красивые, теперь приняли болезненный желтоватый оттенок. Этими выцветшими глазами он наблюдал скачкообразную жизнь молодой республики, видел, как группируются и смешиваются люди, как создаются новые пары. Он неохотно уйдет отсюда, из этого театра жизни, с ярмарки тщеславия, когда лишний процент сахара в организме решит его судьбу. Одним евреем станет меньше. «Из-за этого не стреляются…»
Выйдя на улицу, гуляки глубоко вдохнули влажный воздух. Тишина стояла почти как в поле.
— Боже, как хорошо! — воскликнула Новотная. — А мы торчим в этом прокуренном кабаке!
По мостовой проезжали первые тележки молочников. Брела торговка редисом. Актриса и Нелла, стуча зубами и переминаясь с ноги на ногу, начали рыться в сумочках, чтобы подать ей милостыню и тем облегчить свою нечистую совесть.
— Бросьте, — сказал Выкоукал-младший. — Не надо. Этим дела не поправишь.
— Чем хуже, тем лучше, не правда ли? — сцепилась с ним актриса, уже стоя на подножке машины. — Знал бы ты, что такое истопленная печь и лед в рукомойнике! Я это отведала в Восточной Чехии, когда учила роль Роутички. Бывало, зубами стучишь, чуть язык не откусишь… Потом меня пригласили на эту роль в Большой… Не могу я спокойно видеть этих теоретиков! — Последняя фраза была сказана мужу, сидевшему в машине.
Они ждали Выкоукала-старшего, но он поблагодарил и сказал, что пройдется с сыном, проветрится немного.
Над Прашной браной скупо занимался рассвет. Поэт Выкоукал, студент Высшего технического училища, стройный девятнадцатилетний юноша, приняв демонстративно безразличный вид, шагал рядом с отцом. Он ждал, когда старик разразится тирадой.
Выкоукал-старший шел без шляпы — в Улах так ходили до первых морозов, по примеру Казмара, — и, как только затихли голоса остальной компании, начал:
— Послушай, шалопай. Ты меня знаешь. Я привык говорить прямо и смотреть на вещи трезво.
— Это мне хорошо известно, — подтвердил сын.
— Не дерзи. Ты выкинул хулиганскую штуку с этим вот… — он похлопал по журналу, — с этим сочинением.
Юноша не мог подавить улыбки. Это была его первая напечатанная поэма, и ничто не могло омрачить ему эту радость.
— Учишься в Праге, я тебя содержу, ты ешь мой хлеб… да еще на мои деньги пьешь шампанское, милый! Я пил чай…
— Отец!
— Нечего там — «отец». В лучшем случае это беспринципно.
— Ну так не содержи меня больше, — сказал юноша.
— А на что ты будешь жить? Разве ты пробьешься сам? Тогда бы ты выдержал и в Улах, дружок!
— В доме молодых казмаровских солдат? Спасибо. Ни за что на свете!
— Вот, вот. А
— Да ведь это и мое имя, — возразил гоноша.
— Но вы ведь мечтаете раствориться в коллективе, не правда ли?
Выкоукал-младший никак не предполагал, что его поэма вызовет столько откликов, и решил, что это хороший признак.
— Что произошло с тобой в Нехлебах? — спросил Гамза жену на обратном пути.
— В Нехлебах? Со мной? Откуда ты взял?
— Ты какая-то странная сегодня.
— Это тебе кажется, ничего не случилось.
Но что-то чувствовалось в ее словах, и лучше всего было не спрашивать об этом. Когда они вернулись домой, Нелла, не раздевшись, начала ходить по комнате и, вразрез со своими привычками, заговорила о деньгах, о невозможном образе жизни, который они ведут. На коктейли деньги есть, а на молоко нет. Покупаем бензин — и не можем заплатить за подметки. Живем шиворот-навыворот. Все заботы — на ее голову. А она уже не молода. Да, не молода.
— Вот видишь, я говорил, не пей вина, — равнодушно проронил Гамза и обнял ее за талию. — Забудь это и иди спать.
Нелла уклонилась от его объятий.
— Ты разговариваешь со мной, как с дурочкой.
Ссоры у них были редкостью, и поэтому Гамза, не привыкший к ним, остановился перед женой и сердито сказал:
— Немедленно объясни, в чем дело. Терпеть не могу недомолвок и околичностей.
— Я тоже, — тихо сказала Нелла. — Но если так трудно сказать…
СТРАШНЫЙ СОН