Роман Федин на механической пиле резал бруски для стиральных досок. Домохозяйки, не имеющие машин, склоняются над этими досками и, положив на приступок мыло, со сдержанной страстью трут распаренное белье о гофрированное железо.
Роман Федин был тихий человек, не стоило ему задумываться над пилой, да так уж случилось… За день до этого сказал он в курилке:
— У каждого свое, но все люди как бы по длинному коридору ходят. А вдоль коридора много дверей. Одни свою дверь сразу угадывают, другие годами вокруг да около маются… Вот я к науке стремлюсь, к математике, только далеко мне еще до своих дверей. Вечернюю закончу, техникум… Нравится мне математика, ясная, точная наука, в ней никак не схалтуришь. Ведь наша лавочка, наш знаменитый цех — дело временное, уходящее. Нас всех машины заменят. Это сейчас мы с ладошек кожу рвем. А потом вместо нас машины впрягутся. С занятости нашей, считаю, часто мы и дурим… Я вчера с Доней Плажевским в парке гулял, там Доню один мужик толкнул. Сам знаешь, толкнуть можно нечаянно, но можно и так толкнуть, что за версту от тебя хамством запахнет. Увел Доня того мужика за деревья и такие слова сказал, что даже я уши развесил. Мне сразу мужиком тем захотелось стать, для того чтобы проверить — правда ли убеждают слова? Очень уж сильно говорил Доня. А я подумал — дать тому мужику интересную машину и дело, не стал бы он в разных парках с разными людьми хамить. Никогда!
Так вот, Роман Федин на механической пиле резал бруски для стиральных досок и по задумчивости, которой на работе не надо допускать, попал левой рукой под диск. За считанные секунды потерял Роман два пальца, а третий на сухожилии повис. Случился рядом дед Овсеенко, ток в сети вырубил, помощь вызвал, а потом нам рассказал:
— Чудак Ромка! Из него кровь течет, а он мне басни рассказывает. Ресмус гудит, ничего не слышно. Думаю, жалуется Ромка, о пальцах своих тоскует. Слушаю, а он, оказывается, о машинах всё! Дескать, машины у нас равнодушные! Я говорю: «Понятно, не с человеком работаешь!» А Ромка только здоровой рукой махнул и напрочь от меня отвернулся.
У Ваганова тоже были секреты.
Бабка его, татарка, по-русски говорить не умела. Если Ваганова дома не было, в дом она меня пускала с большой неохотою. Да и впустив, напротив садилась и глаз с меня не спускала.
Секрет Ваганова крылся в его дружбе с Вадимом Чураковым, сочинителем страшных сказок и длинных стихов. Впрочем, сочинитель не то слово. Он не сочинял, он изобретал сказки, из разных, уже существовавших деталей. Поэтому, наверное, сказки спросом не пользовались. Вадим, с полным на то основанием, жаловался:
— Не печатают!
Но утешался он быстро. Вот и на этот раз:
— Ищу чемодан с рукописями поэта Николая Клюева. Этот поэт с Сергеем Есениным дружил, а умер у нас, в Тайге, на вокзале. Остались же, наверное, у кого-то его бумаги. Вот я и ищу, по чердакам лазаю. Неприятностей куча, старухи сердятся. Но я упрямый. Я стихи о своих поисках написал и в «Литературную газету» отправил. Ответил мне Шаликов, литератор какой-то, что нет в русском языке слова «детный», что зря я такие слова на свою ответственность изобретаю. Ответил он так, и все-таки застыдился, понял, что слова изобретать надо — написанное чернилами замазал. Но я не дурак, чернила хлоркой свел и понял, что прав был я, а не Шаликов.
Стихи Вадим писал странные. Помню такие:
— Я ведь пишу, — говорил Вадим Ваганову, — чтобы такие люди, как ты, не только циркулярку в цехе слушали, но и шелест живого дерева понимали. Послушай, как я пишу:
— Что скажешь?
Ваганов промолчал. В конце концов, он действительно хотел, как выразился Вадим, слышать не только визг пил, но и шелест живого дерева.
Язва лжи разъедает его душу.
Встретив Саню в бане, я поразился — трапециевидная грудь, тугой пресс, треугольник ягодиц, отличные мышцы… Только в глазах неуверенность.
— Два года в Польше работал, — рассказывал он в цехе. — На полях. Получал натурой, торговал. Время во было! Не то что сейчас, горб под бревном ломаешь.
— Чего же на польском пайке не остался? — спросил Овсеенко.