Работа идет сразу во всех жилых секциях. На борьбу с клопами мобилизовано все трудоспособное население лагеря. Одни таскают в ведрах и шайках горячую воду из бани и кухни, другие ошпаривают нары, столы, скамейки, третьи, вооруженные палками, простукивают потолки и стены, четвертые — их целая бригада — пополняют запас дров, израсходованных сверх нормы.
Посреди лагерной площадки стоят начальник и технорук. Я, как зачинатель сегодняшней кампании., информирую их о ходе дел.
— Значит, можете, — говорит мне начальник, — можете поднять народ, когда захотите!
На нем по случаю выходного дня теплая суконная тужурка, отороченная серым каракулем, и начищенные до глянца сапоги.
— В следующее воскресенье устроим дезинфекцию белья и одежды, — докладываю я ему.
— Лады, — отвечает он.
Курганов — руки, по своей привычке, в карманах — с насмешечкой поглядывает на нас.
— И наглядную агитацию можем подновить…
— А вот с этого и надо было начинать, — подхватывает начальник. — Ты что, Курганов, не согласен?
— Вполне согласен.
— У меня есть художник, — продолжаю я, — настоящий художник.
— Вот и прекрасно, займитесь. Пора украсить командировку, придать, так сказать, подобающий вид. А с этой филантропией можно было бы и обождать.
Он. конечно, имеет в виду уничтожение клопов и дезинфекцию: это, по его мнению, филантропия.
— Мне кажется, одно другому не помешает, гражданин начальник. Надо только освободить художника от работы в лесу.
— А что, на пару дней освободим.
Ему, чувствую, явно по душе мое предложение подновить нашу наглядную агитацию: щитки и плакаты, вывешенные на столовой и конторе.
— Совсем освободить, — говорю я. — Перевести ого на работу куда-нибудь в баню или на кухню.
— Это хужее. С основных работ мы брать никого не можем… А вообще, была не была, я пошел бы и на это, да вот наш технорук не позволит.
— Нет, почему же, я возражать не буду, — говорит Курганов.
— Ты? — удивляется начальник. — Что-то я не пойму тебя. Ты соглашаешься отпустить человека с повала? Он, художник, на повале? — спрашивает начальник меня.
— Пусть твой художник хоть завтра же приступает к работе, — говорит мне Курганов. — Я подготовлю тексты и закажу в столярке щитки… Так что, гражданин начальник, остановка за вами: отдавайте распоряжение.
— Обожди, Курганов… — Начальник озадачен и даже начинает хмуриться. — Ты же знаешь, что у нас с этой статьей неблагополучно.
— Пошлем в лес кого-нибудь отсюда, кто засиделся здесь.
— Кого же: повара, плановика, бухгалтера? Может, нового нарядчика? — уже с недоброй усмешкой спрашивает начальник. — Или вот опять его? — Он кивает на меня.
— Это уж ваше дело решать, — невозмутимо отвечает Курганов. — Может быть, для кого-то наглядная агитация — украшение, а для меня это дополнительные кубометры древесины. Равно как и эта филантропия… с клопами.
Он тоже задира, технорук.
— Между прочим, — вдруг негромко произносит начальник, и я вижу, как на его побледневшем лице отчетливее проступают рябины, — между прочим, не советую вам забываться, Курганов… Для кого это наглядная агитация — украшение?
Сейчас они снова повздорят. И я поспешно убираюсь восвояси.
Захожу в секцию, где я жил первые три месяца. Тут пар, лужи, плеск воды. Ребята работают азартно. Они не ругаются: им нечего ругаться — здесь-то дело ясное.
— Кончаете, Семен?
— Давай, комиссар, засучивай рукава. Поможешь полы мыть.
— Покажи пример, воспитатель! — подзадоривают меня.
Ничего не попишешь: я тоже топтал эти полы и кормил собой клопов — и я сбрасываю с себя полушубок.
— Та мы шуткуем, товарищ воспитатель, — сладко произносит сверху, из облаков пара, Павло.
— Ничего не шуткуем, — раздается из-под нар свирепый голос Володьки. — Вот тряпка, держи, вдохновитель!
И он кидает мне под ноги тяжелую, разбухшую от горячей воды тряпку-мешковину.
В начале апреля гибнет Семен.
Не знаю, как могла прийти ему в голову такая мысль — бежать, не знаю и теперь уже никогда не узнаю: пуля стрелка уложила его.
На следующий день к нам приезжает старший оперуполномоченный из города. Он вызывает к себе поочередно начальника командировки, технорука, нового нарядчика. Потом из вахтенной избушки, расположенной за воротами, являются за мной.
Что поражает меня прежде всего, когда я вхожу в небольшую солнечную комнату, — это то, что старший оперуполномоченный, немолодой майор с орденом Ленина на груди, вежливо приподнимается из-за стола. И еще поразительнее — протягивает мне руку. Я сажусь по его приглашению на единственный в комнате стул — не на табурет в углу, а именно на стул, который стоит рядом с его деревянным креслом. Я сажусь, не спуская с майора глаз, и почему-то все время вижу его орден Ленина.
— Прискорбный случай, очень прискорбный, — говорит он, поворачиваясь вместе со своим креслом ко мне.
Лицо у него полное, приятно-розоватое. Очень чисто выбритое.
— Да, прискорбный, — отвечаю я.
— Прямо нелепость, — говорит он и вздыхает. — Такой еще молодой, ему бы жить да жить. Уму непостижимо!