— Прорубаться, — говорит капитан. — Просачиваться мы не умеем.
Ночью вместе с кавалеристами атакуем немцев. Нас встречают сильным пулометно-автоматным огнем. Четыре раза мы бросаемся на дорогу, четыре раза смывает нас обратно. Потеряв половину отряда убитыми и ранеными и израсходовав почти все патроны, мы отходим в лес.
Днем, подавленные, сидим в балке. В голове ворочаются безотрадные мысли… Что значит не умеем просачиваться? Не умеем выходить из окружения? А может, это не только я один ничего не умел, может, все мы в какой-то мере были не подготовлены к таким неприятным вещам, как вражеские котлы и наше вынужденное отступление?
В пятом часу мы, четверо, выбираемся на опушку, откуда пришли: по настоянию помкомполка мы решаем вновь действовать самостоятельно.
Еще светло, но мы ползем на вырубки. Здесь много сияющих березок, и ольх, и молодых ярких елок; очень много земляники — я срываю прямо губами спелые, душистые ягоды. Мы прячемся в высокой траве у кустов. Между нами и лесом на рысях проходит кавалерийский дозор немцев.
До наступления сумерек наблюдаем. Когда темнеет, осторожно ползем вперед и неожиданно оказываемся в центре вражеского расположения. Мы слышим голоса немцев, я разбираю их отдельные слова. Слева и справа коротко строчат автоматы. Ориентируясь по ним, продолжаем ползти.
К полуночи добираемся до большака, примерно на километр южнее того места, где мы пытались прорваться вместе с кавалеристами… Со стороны леса доносятся выстрелы. Взмывают ракеты. Когда вспышки гаснут, мы, пригнувшись, перебегаем через дорогу. Мы падаем, прислушиваемся и несемся дальше. Кажется, все благополучно — нас не обстреляли. Может, теперь… просочились?
Снова шагаем через перелески, вырубки, поля. Мы очень спешим. Мы идем строго на северо-запад, выбирая самый короткий путь. За ночь нам надо дойти до Нелидовских лесов. Там фронт, и мы всеми силами — душевными и физическими — устремлены туда.
Под утро попадаем в полосу густого тумана. Возле какого-то ручья чуть не нарываемся на немцев. Опять слышим гортанные голоса, короткие автоматные очереди, опять прижимаемся к земле, обливаемые молочным светом ракет. Мы по одному переходим ручей и движемся в тумане дальше.
Очередной рассвет застает нас в небольшой березовой роще. До Нелидовского леса мы не дотянули. Приближаемся к западной опушке и видим просторный луг, который с юга окаймлен грядой мелкого ельника, смыкающегося в одном месте с нашим березняком. На севере за вытоптанным полем голубеет бор. Пройти туда сейчас, конечно, невозможно. Отступить тоже нельзя: позади открытая поляна и ручей — там немецкий заслон…
И вдруг со стороны ельника доносятся винтовочные выстрелы и короткие переговоры автоматов. Минутой позже на лугу показывается группа безоружных бойцов в разодранных гимнастерках, а за ними — цепь немецких автоматчиков. Наши — с поднятыми руками.
Я оглядываюсь на Иванова. Он кусает побелевшие губы. Гляжу на луг. Один из немцев быстрыми шагами подходит к группе, хватает за ворот высокого человека и отводит в сторону, ближе к нам. Теперь я вижу на рукаве высокого красную звезду политработника, а на плечах немца узенькие серебряные погоны. Немец неторопливо расстегивает кобуру.
— Товарищ Иванов, — шепчет помкомполка, — товарищ Иванов…
Я слышу хлопок револьверного выстрела — смотреть на это не могу.
— Маскируйтесь, — сухо приказывает Иванов.
Он и Герасимов ползут влево, помкомполка — вправо, я отползаю немного назад к кусту шиповника и прячусь в густой траве.
На лугу раздается мерный топот ног. Вероятно, автоматчики собираются прочесывать нашу рощу. Дикий страх овладевает мной.
Бежать некуда. Защищаться нечем: во время ночной атаки с кавалеристами у меня кончились патроны, вдобавок расклинило прямым попаданием магазин автомата; у меня остался только пистолет.
Что же делать?.. Мерный топот приближается. Ударяют первые очереди. Секунды нечеловеческого напряжения — что делать? Что?
Страшным усилием воли я ломаю себя («подавляю низменный инстинкт самосохранения», — мелькают где-то смешные слова; разве дело только в инстинкте?). Я ломаю в себе все — эту зеленую росистую траву, эту милую землю, на которой лежу, этот прозрачный, осиянный утренним солнцем воздух, то теплое, свое, единственно мне принадлежащее, которое называется моей жизнью… Я решаю застрелиться.
Я оттягиваю курок. Засовываю пилотку под ремень. Нет, не сразу — застрелиться, я еще убью первого, ближнего ко мне немца.
Да, убью, убью сперва его, а потом себя…
Где же страх?
Я просто приложу пистолет к виску и нажму на спуск. Очень просто. Боли я не почувствую — быстро. Я умру?
Нет, не умру. Мне становится яснее ясного, что я не умру: я останусь тут — в этом воздухе, в этих листьях, в этом щебете птиц. Мне спокойно и даже несколько удивительно, что я поначалу так испугался…
Топот ног — вот он! Над головой секущий удар пуль. Немецкие жесткие сапоги рядом, можно схватить рукой. Сапоги — мимо…