Одеваюсь еще до подъема. При первом ударе колокола выскакиваю из барака. Пробираюсь в морозном тумане к блоку, где живет Иван Михеевич. Я почему-то верю, что все обойдется. Я хочу верить, что обойдется…
Иван Михеевич пьет из миски кофе. Заметив меня, тотчас надевает пиджак и фуражку. Мы выходим на улицу.
— Что опять?
Я подробно рассказываю.
— Приостановите порчу, — приказывает он. — Приглядывайся к обермастеру. Ежели все было так, как ты мне сказал, — он не доносил и, наверно, не собирается, а возможно, и вообще ничего не подозревает: могла же в работе случиться ошибка. Его надо как-то прощупать…
В мастерские я прихожу взбудораженным. Оберконтролера, слава богу, не видно; обермастер, рыжеволосый немец из гражданских, с расстроенным лицом стоит у окна и курит сигарету. Я здороваюсь с ним. Он рассеянно кивает в ответ, потом негромко спрашивает, интересует ли меня военная сводка. Я понимаю, что необходимо рискнуть, и говорю «да». Он, оглянувшись, вынимает из кармана газетную вырезку и сует мне…
Нет, не донес. Не донес — это точно… Война близится к концу, и он, немец, и я, русский, — мы оба хотим жить.
Февраль. Мне все чаще снится фронт. В коротких, обрывочных снах я вижу то Пазлычева, то Худякова, то командира батареи Горохова. Мы снова куда-то шагаем по ночным дорогам, вокруг нас, как и прежде, огненное кольцо, но теперь, во сне, оно больше не пугает меня. Я опытный. Я очень опытный и даже старый, и мне приятно, что, например, сейчас капитан Пиунов советуется со мной… Эсэсовцы нас не уничтожат, говорю я ему. Мы готовимся к вооруженному восстанию. Я, конечно, не знаю всего — мне как младшему командиру это не положено, — но одно я знаю точно: мы будем драться…
Я просыпаюсь от гулкого басового стука пулемета. Я открываю глаза — темь. Электрический свет над забором погашен. Абсолютная темь, и в ней длинно, гулко бьет пулемет — настоящий пулемет. Это уже не сон. Строчит пулемет.
Быстро одеваюсь, не слезая с койки. Толкаю Савостина — он тоже одевается. И Виктор одевается. И Быковский, член нашей подпольной группы, одевается. Поднимаем наших ребят, они тоже одеваются — лежа… Может быть, началось?
Грохочут пулеметные очереди. В перерывах слышны винтовочные хлопки. Темноту за окном вдруг прорезает ослепительно голубой поток света — это прожектор… Мы готовы. Иван Михеевич должен прислать к нам связного с приказом. Я жду человека от Ивана Михеевича. Сильно колотится сердце.
Грохот пулемета смолкает, и внезапно до нашего слуха доносится шум падающей воды. Какой-то странный, очень волнующий шум. Мне кажется, я слышу переговоры сотен голосов — это, конечно, лишь кажется. Шумит падающая вода, очень странно шумит, она очень волнует… Почему никого нет от Ивана Михеевича? Что происходит?
Опять вспыхивает стрельба. Отчетливо, властно грохочет пулемет. Обрывается очередь, и шумит, переговариваясь сотнями невнятных голосов, вода — правее от нас, от пятнадцатого блока. Что происходит?
Что же все-таки происходит? Может, Иван Михеевич о нас забыл? Может, надо действовать самостоятельно? Но внутри лагеря все как будто спокойно?..
Затихает стрельба, исчезает шум падающей воды, вокруг барака раздаются громкие голоса эсэсовцев. Постукивают одиночные револьверные выстрелы. За окном в голубом прожекторном тумане трещат мотоциклы, пробегают в касках, с винтовками охранники — направо, вдоль колючего забора, мимо наших окон.
Что там случилось? Что было? Мы, одетые, лежим на койках — очень взволнованные, встревоженные, готовые ко всему… Но голоса эсэсовцев постепенно утихают, одиночные выстрелы все реже. Над колючкой зажигаются электрические лампочки.
Мы не раздеваемся до утра. Натягиваем на себя одеяла и спим, как зайцы: сторожко, почти не закрывая глаз…
Встает новый, солнечный морозный день — 3 февраля 1945 года. В лагере необычно тихо: сегодня рабочие команды остаются на блоках. Выводят лишь нашу команду — в мастерские как раз поступил материал. Подходя строем к воротам, мы видим груду замерзших тел в полосатой одежде. Куртки и брюки разорваны, на босых, окоченевших ногах — черные раны. У ворот останавливаемся, пропускаем встречный грузовик, на нем тоже закоченевшие, растерзанные тела…
Все ясно: это был массовый побег, героическая попытка освободиться или умереть. Мы обнажаем, как всегда, по команде капо головы, мы обнажаем головы и проходим в ворота мимо убитых с особым чувством: вечная память вам, ребята, вы были настоящими солдатами и настоящими людьми…
Наши конвоиры заметно растеряны, капо смущен. Над Дунайской долиной тянутся светлые вертикальные дымы — топятся печи, искрится плотный снег. Светит студеное солнце, жмет мороз, а кто-то из бежавших, может быть, бредет сейчас по лесу к чехословацкой границе… Пощади их, мороз, скройся, солнце! Пусть небо затянут хмурые облака и будет оттепель, пусть их, наших товарищей, побыстрее встретят партизаны, пусть их спрячут, обогреют честные австрийцы…