В конце месяца, тревожным воскресным вечером, меня опять срочно вызывает Валерий.
— Как у тебя на блоке?.. Сейчас мы придем к тебе втроем, нам надо обстоятельно побеседовать.
— Есть.
— Кстати, — говорит Валерий, — с завтрашнего дня ты не выходишь на работу: сейчас ты здесь нужнее.
— Есть. — Мне теперь очень нравится отвечать повоенному.
Иду на свой блок и выставляю посты в переулке. Через четверть часа появляются Валерий, Иван Михеевич и человек лет сорока пяти, высокий, с крупным лицом. У него неторопливые движения, он полон достоинства — в плену такие люди всегда привлекали меня к себе. Я выношу из штубы три табурета и ставлю на земляную площадку у глухого торца барака.
— Познакомьтесь, Андрей Игнатьевич, — придержав меня, говорит Валерий.
Я называю свою фамилию.
— Порогов, — негромко и спокойно произносит этот человек.
— Генерал-майор Порогов, — с лукавинкой говорит Иван Михеевич.
— Просто Порогов, майор Порогов, если угодно, — серьезно, без улыбки поправляет его этот высокий, с неторопливыми движениями человек, — Порогов. «Конечно, генерал-майор, — думаю я. — Он должен пока скрывать свое звание». Я убежден, что генералмайор Порогов — наш самый старший военный руководитель, наш командующий, и, соблюдая субординацию, удаляюсь с земляной площадки…
Теперь у меня нет ни малейшего сомнения в том, что эсэсовцам не удастся выполнить приказ Гиммлера — уничтожить нас, что мы будем драться с ними и победим.
Пятое мая 1945 года. Теплый неяркий денек. Дымит крематорий. На сторожевых башнях — часовые-пулеметчики. В лагере тишина. Я прохаживаюсь по переулку между четырнадцатым и пятнадцатым блоками — ближе к четырнадцатому, — время от времени останавливаюсь, поглядывая на раскрытые окна шлафзала. Сейчас там заседает наш комитет: Порогов, Валерий, Иван Михеевич, Иван Иванович, Алексей Костылин, недавно вернувшийся из лазарета. Барак усиленно охраняется нашими людьми. Я охраняю его со стороны пятнадцатого блока. У меня в кармане автоматический пистолет — подарок Маноло, — почти новый, хорошо вычищенный и смазанный, с полной обоймой патронов. Я все время ощущаю его приятную тяжесть в кармане. Я бережно поглаживаю его, ласкаю пальцами.
Я спокоен. Я чувствую себя так, как, наверно, чувствовал бы себя теперь на фронте — не семнадцатилетним наивным пареньком, а таким, каким я стал. Я поглаживаю ровную прохладную спинку пистолета и гляжу на трубу крематория — вместе с дымом она выбрасывает черные клочья — остатки сгоревших бумаг. Это эсэсовцы, стараясь замести следы своих преступлений, поспешно сжигают лагерные архивы. Ничего, пусть сжигают. Нас-то теперь они не сожгут.
Я поворачиваюсь и смотрю на крышу пятнадцатого блока. Там, в чердачной каморке, сидит капитан Быковский и ведет наблюдение. Он старый артиллерист, он умеет наблюдать. Вот уже несколько ночей подряд с северо-запада до нас долетают глухие раскаты артиллерийской канонады. Быковский следит и за угловой башней и за дорогой, ведущей на северо-запад, в сторону Линца.
И из других чердаков ведется наблюдение. Мы все в боевой готовности. Мы готовы выступить в любую минуту, по первому приказу майора Порогова: цепочка связных соединяет наш штаб с командирами штурмовых групп.
Я спокоен. Я заглядываю в окно шлафзала — Порогов разговаривает с Валерием. Я теперь нахожусь непосредственно в распоряжении Порогова: часто помогаю ему объясняться с зарубежными товарищами— перевожу с немецкого и польского; кроме того, охраняю штаб.
Порогов поворачивает ко мне усталое, серое лицо, и в этот момент кто-то хрипло окликает меня по имени… Я оборачиваюсь. Я вижу Быковского — без шапки, очень взволнованного. Он подбегает.
— Танк, — говорит он. — Примерно в километре от лагеря танк, движется от Линца по направлению к лагерю. Танк, это не немецкий танк. Посты сейчас разворачивают в ту сторону пулеметы…
— Товарищ майор, — кричу я в окно, — танк! Танк, не немецкий танк!
Порогов вскакивает на ноги.
— Танк! — кричу я ему. — Вот капитан Быковский…
Но Порогов, Иван Михеевич, Валерий, не слушая меня, уже бегут к выходу из барака. Бегут по переулкам наши связные. Бегут еще какие-то заключенные… Неужели начинается?
Сердце сумасшедше стучит. Из бараков выскакивают люди. Они что-то кричат. Некоторые лезут на крыши, другие несутся к воротам и к угловой башне. Я слышу первые выстрелы и, словно проснувшись бросаюсь по переулку к лагерным воротам.
Впереди стреляют, и справа стреляют — там угловая башня. Слева, у крематория, тоже раздается стрельба: вероятно, ударили наши боевые группы. Я бегу к воротам, и мне бежать все труднее: в переулках и на аппельплаце уже сотни людей. Я вижу изможденные, небритые, испуганные и радостные лица, полосатые шапки, какую-то пестроту. Я огибаю первый блок и слышу стрельбу у ворот, я кидаюсь к проходной — ворота распахиваются… У Ивана Михеевича дрожат темные губы, он сует мне красный сверток и что-то кричит, меня хватает за руку Алексей Костылин и тащит за ворота.